Мечтавший о солнце. Письма 1883–1890 годов — страница 86 из 99

Но я читаю книгу, чтобы разглядеть в ней создавшего ее мастера, – и разве плохо, что я так люблю французских романистов?

Я только что окончил портрет женщины – лет за сорок, ничего особенного, увядшее, усталое лицо с оспинами, оливковое и загорелое, черные волосы.

Выцветшее черное платье, украшенное нежно-розовой геранью неопределенного цвета, между розовым и зеленым.

Поскольку я порой пишу такие вещи – в которых драматизма не больше и не меньше, чем в пыльной травинке на обочине, – мне кажется, справедливо, что я безмерно восхищаюсь Гонкурами, Золя, Флобером, Мопассаном, Гюисмансом. Ну а ты не торопись и отважно продолжай читать русских. Читала ли ты «Мою веру» Толстого? Должно быть, очень дельная и действительно полезная книга. Погрузись в эти глубины, раз это тебе по вкусу.

Недавно я написал два автопортрета, и один, по-моему, довольно характерный; но в Голландии, вероятно, посмеются над вызревающими здесь идеями относительно портретов. Видела ли ты у Тео автопортрет художника Гийомена и его же портрет молодой женщины? Это дает хорошее представление о том, что мы ищем. Когда Гийомен выставил свой портрет, публика и художники немало насмехались над ним, и, однако, это одна из тех редких вещей, которая выдержит сравнение даже со старыми голландцами, Рембрандтом и Хальсом.

Я по-прежнему считаю, что фотографии ужасны, и не хочу иметь их у себя – особенно фотографии тех, кого знаю и люблю.

Эти портреты блекнут быстрее нас самих, а написанный красками портрет сохраняется на протяжении многих поколений. К тому же написанный красками портрет прочувствован, создан с любовью или уважением к тому, кого он изображает. Что осталось нам от старых голландцев? Портреты.

К примеру, дети в семействе Мауве всегда смогут видеть его на превосходном портрете Мескера.

Я только что получил письмо от Тео, с ответом на мои слова о желании вернуться на север и остаться там на какое-то время. Весьма вероятно, это произойдет, но когда именно – зависит от того, представится ли возможность пожить вместе с тем или другим художником.

И так как нам знакомы многие из них, а жить вдвоем часто выгоднее, это не замедлит случиться.

Наконец я говорю: «До скорого» – и вновь горячо благодарю тебе за письма.

Пока не знаю, какие картины я пошлю тебе и матери – вероятно, пшеничное поле и сад с оливами и еще ту самую копию Делакруа.

Снаружи уже давно стоит роскошная погода, а я неизвестно почему два месяца не выхожу из своей комнаты.

Мне требуется мужество – а его так часто не хватает.

Вот потому-то с начала болезни мной овладевает в полях чувство одиночества, настолько жуткое, что я не решаюсь выходить. Со временем это, однако, изменится. Только стояние за мольбертом вдыхает в меня немного жизни.

Словом, это изменится – с моим здоровьем все настолько хорошо, что физическое состояние рано или поздно возьмет верх.

Мысленно крепко обнимаю тебя. До скорого.

Всегда твой

Винсент

805. Br. 1990: 806, CL: 607. Тео Ван Гогу. Сен-Реми-де-Прованс, пятница, 20 сентября 1889, или около этой даты

Дорогой Тео,

большое спасибо за твое письмо. Прежде всего я очень рад, что и ты подумал о папаше Писсарро.

Вот увидишь, что-нибудь да выйдет, если не там, то в другом месте. А пока что дело есть дело, и ты просишь меня ответить определенно – и ты прав – на вопрос, соглашусь ли я отправиться в какую-нибудь парижскую лечебницу, если уеду немедленно и проведу там всю зиму.

Я отвечаю «да», с тем же спокойствием и по тем же причинам, по которым поступил сюда, пусть даже парижское заведение окажется не лучшим выходом, что легко может случиться, поскольку возможности для работы здесь неплохие, а ведь работа – мое единственное развлечение.

При этом замечу, что в своем письме я приводил очень вескую причину, по которой желаю уехать отсюда.

Повторяю, меня удивляет, что я, со своими современными идеями, горячий поклонник Золя, Гонкуров, всяких художеств, которые я так остро чувствую, переживаю кризисы, словно человек, подверженный суевериям, и меня посещают религиозные идеи, путаные и ужасные, которые никогда не приходили мне в голову на севере.

Предполагаю, что при моей крайней чувствительности к окружению и без того затянувшегося пребывания в этих старых монастырях – арльской лечебнице и здешнем заведении – достаточно для объяснения кризисов; и тогда, пусть это будет и не лучшим выходом, придется отправиться в светскую больницу.

Однако, чтобы не совершать безрассудств или не казаться безрассудным, я заявляю тебе, предварительно предупредив о том, чего могу рано или поздно пожелать – имея в виду переезд, – я заявляю, что чувствую себя достаточно спокойным и уверенным в себе, чтобы подождать еще и посмотреть, не случится ли этой зимой нового приступа.

Но если вдруг я напишу: «Хочу выбраться отсюда», ты не будешь колебаться, все это обговорено заранее – ведь ты знаешь, что у меня есть веская причина, может даже не одна, отправиться в заведение, где, в отличие от этого, распоряжаются не монахини, пусть и милейшие.

Итак, если по какой-нибудь договоренности мы двинемся дальше, то начнем сначала так, будто почти ничего дурного и не было, очень осторожно, выказывая готовность слушаться Риве в любых мелочах, – но не будем сразу же принимать слишком строгие меры, словно все потеряно.

Насчет того, чтоб есть много: я ем, но если бы я был своим врачом, то запретил бы себе это.

Не вижу для себя никакой пользы в громадной физической силе, ибо я поглощен мыслью о том, чтобы хорошо делать свою работу и быть художником, и ничего более, – и, значит, это было бы совершенно логично.

И мать, и Вил, каждая со своей стороны, сменили обстановку после отъезда Кора – и они чертовски правы. В наших сердцах не должна накапливаться печаль, подобная воде во взбаламученном пруду. Но порой перемены обходятся дорого или вовсе невозможны.

Вил написала чудесное письмо, она очень опечалена отъездом Кора.

Странно: как раз во время работы над копией «Пьеты» Делакруа я узнал, куда попала эта картина. Она принадлежит королеве Венгрии или другой страны в тех краях, пишущей стихи под именем Кармен Сильва. Заметка, где говорится о ней и о картине, принадлежала Пьеру Лоти, дающему понять, что эта Кармен Сильва как человек еще трогательнее того, что она пишет, – а пишет она между тем вот что: «Женщина без ребенка что колокол без языка»: звон, может, и прекрасен, но его не услышат.

Сейчас у меня есть 7 из 10 копий «Полевых работ» Милле.

Уверяю тебя, мне безумно интересно делать копии, и так как моделей пока нет, это не дает мне забыть, как выглядят фигуры.

Кроме того, это послужит для украшения мастерской, моей или чьей-нибудь еще.

Я желал бы скопировать также «Сеятеля» и «Землекопов».

Есть фотография «Землекопов», сделанная с рисунка, а у Дюран-Рюэля есть офорт Лера с «Сеятеля».

Среди тех же офортов есть «Поле под снегом», с бороной. И «Четыре времени дня» – есть экземпляры в собрании гравюр на дереве.

Мне хотелось бы иметь все это, по меньшей мере офорты и гравюры на дереве. Я нуждаюсь в этих занятиях, так как хочу учиться. Копирование – старая система, но мне совершенно все равно. Я скопирую также «Доброго самаритянина» Делакруа.

Я написал портрет женщины – жены смотрителя, – думаю, тебе придется по душе. Я сделал копию с него, но вышло хуже, чем картина с натуры.

Боюсь, они возьмут последнюю, а я хотел бы, чтобы она была у тебя. Цвета – розовый и черный.

Сегодня я посылаю тебе свой автопортрет, на который нужно смотреть какое-то время, – надеюсь, ты увидишь, что мое лицо стало заметно спокойнее, хотя взгляд, по-моему, мутнее прежнего.

Есть и еще один – проба, сделанная, когда я болел. Думаю, этот понравится тебе больше: я старался, чтобы он вышел простым. Покажи его папаше Писсарро, если вы увидитесь.

Ты удивишься, какой эффект производят «Полевые работы» в цвете, – это очень личная серия у него.

Постараюсь рассказать, чего я ищу и почему считаю полезным копировать их. От нас, художников, всегда требуют составлять композиции, быть только композиторами.

Что ж, но в музыке все иначе – если кто-нибудь сыграет Бетховена, то привнесет в него собственное толкование; в музыке, и особенно в пении, толкование сказанного композитором немаловажно и нет строгого правила насчет того, что только композитор играет свои композиции.

И вот я, особенно сейчас, во время болезни, стремлюсь сделать что-нибудь для своего утешения, для собственного удовольствия.

Я кладу перед собой черно-белые гравюры с Делакруа или Милле, они дают мотив. Затем импровизирую с цветами, конечно не вполне свободно, стараясь вспомнить их картины. Но воспоминание, неуловимая гармония цветов, пусть и не совсем такая же, но все же созвучная, – это мое толкование.

Очень многие не копируют вовсе. Очень многие копируют – я напал на это занятие случайно и нахожу его поучительным, а главное – порой – утешительным.

Я орудую кистью, как скрипач – смычком, только ради своего удовольствия. Сегодня я попробовал начать «Стрижку овец» в гамме от сиреневого до желтого. Это небольшие картины, приблизительно 5-го размера.

Очень благодарен тебе за присылку холстов и красок. Я же посылаю тебе вместе с портретом несколько картин, а именно:



Первые четыре картины – этюды, в них нет эффекта ансамбля, как в остальных. Мне очень нравится «Вход в каменоломню» – я писал его, чувствуя, что начинается тот приступ; поскольку темно-зеленый, по-моему, хорошо сочетается с охристыми тонами, во всем этом есть некая здоровая печаль, а потому картина меня не раздражает. С «Горой», пожалуй, то же самое. Мне скажут, что горы вовсе не такие, что черные контуры – толщиной с палец. Но мне-то казалось, что это отображает отрывок из книги Рода – один из немногих у него, которые я считаю удачными: затерянный край, темные горы, среди которых видны черные хижины, с цветущими подсолнухами.