Процесс шел (в общей линии) так: футуристы — ломка звука; маяковщина — ломка ритма; имажинисты и другие «исты» — дробление искусства, изгнание из него жизни, из поэзии — музыки; наконец, с помощью безмерных Есениных, — ломка фразы и самого слова. Это работа отходящих. Имажинистов уж нет, Есенин, в похмелье, еще бормочет насчет «октября», но уж без прежнего «вздыба». «Кудри повылезли», и он патетически восклицает: живите, пойте, юные!
Юные, — или последние, — не поют (при чем пенье?), но печатают свои стихи. Что же это за стихи?
Они спокойны. Ни смеяться над ними, как над футуристическими, ни возмущаться ими — нельзя. В них закончена ломка всего, что составляло стихи: звука, ритма, фразы и слова. Аккуратно изгнаны: музыка, краски, жизнь. (О мысли и смысле я не говорю: Бог с ними.) Слова — в ряду, крайне шатком, неустойчивом, стучат, как костяшки. Разбиты все внутренние законы языка, да и внешние, кстати, потому что «новая», обязательная, орфография — есть уродливая ломка русской грамоты, искажение вида языка. Стихи, которые я буду цитировать, она, впрочем, дополняет, и жаль, что приходится лишить их этого штриха.
Каждая строфа, даже строка, довлея себе, нисколько не меняется, если ее взять отдельно. Однако, для убедительности, я начну с целого стихотворения. Прошу верить, что беру его наудачу, где книга раскрылась.
Любимая, безотлагательно
Не дав заре с пути рассеяться
Ответь чем свет с его Подателем
О ходе твоего процесса.
И если это только мыслимо,
Поторопи зарю, а — лень ей,
— Воспользуйся при этом высланным
Курьером умоисступленья.
Дождь верно первым выйдет из лесу
И выспросит, где тор где топко,
Другой ему вдогонку вызвался
И это под его диктовку.
Наверно бурю безрассудств его
Сдадут деревья в руки из рук.
Моя ж рука давно отсутствует
Под ней жилой кирпичный призрак.
Я не бывал на тех урочищах
Она же ведет себя как прадед.
И знаменьем сложась с пророчащим
Тот дом по голой кровле гладит.
И все. Вот начало другого стихотворенья:
Как всякий факт на всяком бланке,
Так все дознанья хороши.
О вакханалиях изнанки
Нескучного любой души.
Конец еще одного:
Ничтожность возрастов клевещет.
О, юные, — а нас?
О, левые, — а нас левейших,
Румянясь и юнясь?
Дункан седых догадок — помощь!
Или:
Не хлопьями! Руками крой! — Достанет!
О десять пальцев муки, с бороздой.
Крещенских звезд, как знаков опозданья
В пургу на север шедших поездов.
Чтобы еще раз показать самодовленье строк и строф, их несвязанность, — вот предыдущая:
Сейчас там ночь — за душный твой затылок
И спать легли, — под царства плеч твоих —
И тушат свет, — я б утром возвратил их,
Крыльцо б коснулось сонной ветвью их.
………………..
Сквозь столько верст прорытого прости.
Я очень прошу не обращать вниманья на разрушенный смысл; главное — разрушенье самого языка:
…Он весь в былом,
Как визьонера дивинация…
У старых футуристов отсутствие смысла было еще нарочитым «дерзанием», вызовом; здесь — это естественный результат разрыва слова с его значением и слова со словом. Берется, уже немеющей рукой, первое слово, в первом виде и ставится на первое свободное место.
О, юные, а нас?
Румянясь и юнясь?
«Нас» — не вызвано ничем, разве тенью рифмы «юнясь», а то было бы «мы», или «вы», или стеариновая свечка. Так же не вызвано ничем и «его» в этом начальном четверостишии:
Все в шкафу раскинь
И все теплое
Собери, — в куски
Рвут вопли его.
Рвут ли вопли теплое, или вопли теплого кого-то рвут — мы никогда не узнаем. Но что русские поэты рвут «в куски» русский язык — это мы видим воочию. И продолжают разрушенье, уже по инерции, автоматически, как продолжают разрушенье России те, с которыми «свободные» поэты находятся в «смычке». Явной или тайной, преступной или невинной — это дела не меняет. Я даже думаю, что большинство новейших поэтов к этой смычке относятся «невинно», совсем внесознательно, не в пример, хотя бы, старому Эренбургу, когда-то не без способностей — ныне разлагающемуся. Он понимает, с кем смыкается: «И все же, зная кипь и накипь, и всю беспомощность мою, — шершавым языком собаки подписку верности даю…»
Что выиграет для себя Эренбург или даже «невинные» поэты — менее важно, чем то, что начинаем проигрывать мы, русские, благодаря роковой «смычке» и «подпискам верности». Во-первых — мы, кажется, проиграли нашу поэзию, ибо под заголовком: «Поэзия» нам дается следующее: «Отростки ливня грязнут в гроздьях. И долго, до зари, Кропают с кровель свой акростих. Поэзия, когда под краном Пустой как цинк ведра трюизм, То и тогда струя сохранна, Тетрадь подставлена — струись!».
А во-вторых — и это последнее самое страшное — мы, кажется, начинаем проигрывать русский язык…
Но все-таки верить в это нельзя, хотя нельзя и глаз закрывать на грозные предупредительные знаки. Да, поэты-разрушители с «трюизмом пустого цинка» — современность. Но у нас есть и другая современность. Пускай большой, настоящий, новый, современный поэт, — Владислав Ходасевич, — ответит на «фортковую жуть безгнездных», на улицу, которая «в складки ложится», на все это несчастие России. Россия! Поэт имеет
мучительное право
Тебя любить и проклинать тебя.
В том честном подвиге, в том счастье песнопенья,
Которому служу я каждый миг,
Учитель мой — твой чудотворный гений,
И поприще — волшебный твой язык.
И пред твоими слабыми сынами
Еще порой гордиться я могу
Что сей язык, завещанный веками,
Любовней и ревнивей берегу…
Наши дни — не последние, если есть еще творцы истинной поэзии, ревниво любящие наш язык. Кучка «слабых сынов» родины, пытаясь растлить ее «чудотворный гений», тлеет сама. И пусть даже тление это неостановимо, пусть суждено поэтам-разрушителям дотлеть: разве они — Россия, живая ее жизнь? Нет, нет; каждый из нас, обращая внимательный взор на Россию, может сказать словами поэта:
…сквозь это тленье
Вдруг умиленно слышу я
В нем заключенное биенье
Совсем иного бытия…
«ОБЩЕИЗВЕСТНОЕ»
Это — краткая сводка, конспект современных разговоров, ставших «почти банальными». Но, может быть, как раз своей повторяемостью (почти без вариаций, лишь с новыми деталями), упорным возвращеньем к столь «общеизвестному», разговоры эти и примечательны.
Скажу, кстати, что мысли «Оптимиста» мне приходилось слышать не только от дилетантов, но и от представителей эмиграции довольно известных, даже партийных.
Пессимист. — …Итак, вы считаете, что будущий историк найдет между революцией русской и французской более несходств, нежели сходств?
Оптимист. — Это вопрос спорный. Но вот нечто бесспорное: наша эмиграция — совсем не то, чем была французская.
П. — Если по количеству…
О. — Не в количестве дело. «Не то» — по самому составу. Французская, все-таки, в громадном большинстве была ancien regime[58], —по убеждению, положению, рождению — безразлично. О всесословном бегстве или выгоне французов из Франции говорить трудно. А если мы нашу эмигрантскую смесь попробуем делить не по формальным сословиям, а по слоям, — что для России более характерно, — небывалая особенность ее выступит еще ярче.
П. — Ancien regime нельзя, однако, выкинуть.
О. — Не только нельзя, но он даже стоит особого разговора. Тоже своеобразен. Это и бессильные, и ядовитые остатки, обломки Двора, главное — бюрократии. Но о них когда-нибудь отдельно, после. Теперь я хочу нарисовать общий образ нашей эмиграции. Во-первых, значит — ancien regime. Во-вторых — громадная масса интеллигенции (этого слоя, в специфически русском понятии, Франция и вовсе не имела). Наконец, в-третьих — эмиграция обывательская.
П. — Деление довольно упрощенное. И что вы называете «обывательством»?
О. — Не «обывательщину», во всяком случае. Я беру понятие обывательства с двух сторон. Внешне — это известная прослойка, толща, без которой не мыслится ни одна страна. Внутренно же обыватель есть промежуточное между интеллигенцией и народом. В некотором смысле обыватель — потенциальный интеллигент.
П. — Если держаться ваших широких скобок, то, пожалуй, вы правы: этот элемент в эмиграции налицо.
О. — Прибавьте сюда всю массу повоенной молодежи. Она, в общем, несомненно «обывательская», т. е. текучая, безвидная, — с потенцией принять тот или другой вид.
П. — Но не случайность ли эта, как вы ее называете, «обывательская» эмиграция? Что ее толкнуло сюда? Стечение обстоятельств, разор русской жизни… Обыватель — эмигрант не осмысленный…
О. — Да, именно не осмысленный. А все же, в большинстве случаев, настоящий эмигрант. Он внеполитичен; ему бы теперь, после семи лет здешних бедствий (а для среднего обывателя и для молодежи они неописуемы) всеми правдами и неправдами, скопом, тянуться домой… Однако этого не происходит. Не голый, видно, разор, и не голая «политика», — теперешняя Россия. Обывательство инстинктом чувствует то, что интеллигенция более или менее знает. И не находите ли вы, что у этой последней, у серединного слоя эмиграции, есть по отношению к «обывательству» свои прямые обязанности?
П. — Я нахожу, прежде всего, что вы слишком обобщаете ваш «серединный слой».
О. — Интеллигенцию? Нет, русская интеллигенция очень может быть взята как некое целое. Недаром ее называли то русской «совестью», то «разумом», а иные даже видели в ней особый «орден». У нее общие качества и недостатки, общие задачи и, конечно, есть общие обязанности. Насущные, по времени и месту, дела. У интеллигенции нашей за границей такое обязательное дело имеется — в отношении эмиграции обывательской.