Но университет кончен. Ваня опять дома. Семья смотрит ему в глаза, он франтит и танцует на симбирских балах. Конечно, он не весь в этом, его тянет в Петербург, но… через год он поступает на службу к местному губернатору Загряжскому. Это важный момент в жизни Гончарова. С этой «службы», какова она ни была, начинается нудная лямка долгих-долгих лет. Да, тягота, скука; вечная помеха делу душевному — литературе; чины и повышения, медленные, Гончарова не занимают; а все-таки…. «служба» в его природе. «Он одного дня не мог бы представить себе вне службы», — заключает даже Ляцкий.
Лишь тогда, когда Загряжского выкинули из Симбирска, осуществилась мечта Гончарова попасть в Петербург. Он едет туда «для души», конечно… хотя, разумеется, и служить. Очень скоро удалось ему пристроиться в Мин. Финансов, где он и остался на долгие годы. «Департамент» — тоже какая-то сторона его души.
Другая сторона ее нашла, для возрастания, счастливую почву в семье Майковых. Здесь Ляцкий вводит нас в атмосферу одного из типичных уголков тогдашнего Петербурга. Прелестный «эстетизм» этого уголка не был в главном течении интеллектуальной жизни, а чуть-чуть «в сторонке», что как нельзя более подходило Гончарову. В приятно разреженном воздухе этого изящного салона он и возрастил свой талант.
Первые литературные опыты его читаются и перечитываются в дружеском кружке. Медленно обдумываются они, медленно пишутся, — все медленно у Гончарова. Наконец готов и много раз прочитан вслух первый роман — «Обыкновенная история». После долгих колебаний, — Гончаров мнителен и самолюбив, мягкотел и настойчив, — он уступает друзьям и решается напечатать роман. Ему нужно для этого выйти из «уголка», соприкоснуться с кругом литераторов, чуждым ему по духу и по темпераменту. Ляцкий дает нам живую историю этого первого соприкосновения своего героя с Белинским, Некрасовым, Языковым, Панаевым… «Неистовый Виссарион», конечно, увлекся произведением нового (если и немолодого) романиста. Это неудивительно: Белинский часто ошибался, но часто и прозревал, сквозь настоящее, будущее… Что удивительнее на первый взгляд — это шумный успех, «фурор», который произвела «Об. история» (напечатанная в «Современнике» 47 г.). Этот роман недаром кажется нам таким устаревшим. Сколько ни защищай его влюбленный в автора Ляцкий, надо признать, что это первая проза Гончарова, хотя бы по искусственности и многословию, не очень далеко стоит от романов Панаева. Успех можно, впрочем, объяснить: настоящая оценка неувядаемой прозы Лермонтова, Гоголя, Пушкина была тогдашнему средне-литературному читателю еще не под силу. «Обыкнов. история» давала новое, но в меру, не отрывая резко от привычных форм. Гончаров вообще не «новатор»; он типичный эволюционист. Двигается вперед неуклонно — и медлительно, а потому чуть-чуть с запозданием. Даже в романах, сделавших его писателем первоклассным, заметны следы этого запаздывания. От многословия не свободны ни «Обломов», ни «Обрыв».
Сделавшись «известностью» — Гончаров не изменил ни себе, ни своим симпатиям. Он остается верен и «уголку» Майковых с его «чистой эстетикой» и, с другой стороны, остается верен и… «департаменту». Такова его природа.
Но хоть и лежала эта двойная, половинчатая, жизнь в его природе — она, с годами, все усиливала его мрачное душевное состояние. Его влекло к неподвижному покою — и к широкому миру, к новым впечатлениям. Когда друзья поймали его на полушутливом слове и выхлопотали ему служебную командировку на «Фрегате Паллада» — он пришел в неподдельный ужас. Как? Ехать? Да куда? Да зачем? В два месяца, до отъезда, измучил себя колебаниями и сомнениями. Из Лондона чуть не вернулся назад… да махнул рукой и поехал.
Очень русский человек — герой Ляцкого. Но не русский «интеллигент», а полубарич-получиновник, с мнительностью и — что скрывать! — невыносимостью старого холостяка. Умный и зрячий — он сам прекрасно в себе это видел.
По уверению Ляцкого — Гончаров вернулся из плавания «уже не тот». Но мы особенной перемены не видим. Художник в нем, правда, созрел: «Фрегат Паллада» — книга уже мастерских описаний. И все-таки, оправдание его тогдашней «славы» было еще впереди.
Не столько изменился сам Гончаров, сколько, за время его отсутствия, изменился Петербург. Конец Крымской войны, новое царствование, новые веяния — все меняло атмосферу. Даже «уголок» Майковых был неуловимо не прежний, хотя для вернувшегося друга и нашлись старые, ласковые кресла, принявшие его в объятия. Но вместо покоя — тут-то и ждала Гончарова самая беспокойная встреча — с молодой красавицей Е. В. Толстой, и самая беспокойная (для художника — самая благодетельная) любовь: несчастная. Ляцкий посвящает много интересных страниц этой любви — страсти старого холостяка, глубокого человека, большого писателя к ничтожной, наивно-ничтожной, полупетербургской-полудеревенской барышне. Гончаров пишет «очаровательной Лизе» длинные письма: они умны, горды, зорки и — слепы, как письма истинно влюбленного.
Она кокетливо принимала некоторое время его любовь. Но… «она его не любила». Что ей этот тяжелый человек под 50 лет? Писательством, даже славой его, она не интересовалась. Другими делами, службой, — тоже, хотя он с трогательной откровенностью посвящал ее в свои дела. Это было время, когда он задумал службу — не бросить, бросить он не мог, — а переменить на… цензорскую… Он чувствовал тогда особенное тяготенье к творчеству, объясняет нам Ляцкий. «Если невозможно жить литературой, то хотя бы жить около литературы стало его мечтой».
Мысль странная; была или нет у Гончарова мечта, посредством цензорства, «жить около литературы» — во всяком случае его скоро разочаровало такое искусственное сближение двух половин его жизни, служебной и творческой.
Да никакого сближения и не произошло. Обе жизни продолжают течь раздельно. И настоящая жизнь его — в любви и в творчестве. Пережитая драма любви преобразилась и высветлилась в душе художника. Долгие годы вынашивал Гончаров образ Обломова; но Обломову не хватало Ольги. Лиза стала Ольгой, и насколько более реальной для Гончарова, нежели Елизавета Васильевна, уже успевшая выйти за кого-то замуж! Ведь любил-то он, своей действительной любовью, именно Ольгу, именно ее видел сквозь Лизины черты. Лиза растаяла — Ольга живет.
Повествование Ляцкого прерывается на путешествии писателя за границу (в 1857 г.), где он, наконец, окончил так давно задуманного «Обломова». Автору было тогда около 46-ти лет.
Нам остается с нетерпением ждать второго тома этого «живого романа». На его недостатки — неизбежные! — не хочется обращать внимания. Если автор сам, от чрезмерной влюбленности в героя, не всегда видит образ, который рисует, — его видим мы, потому что нарисован он с прекрасной точностью. Эта же влюбленность, вероятно, и заставляет Ляцкого вдаваться порою в лирический пафос, тоже чрезмерный и многословный, особенно когда он подходит к недостаткам героя: «…Изобразительности, вовлекающей, как музыка, в один клубящийся космический поток самозабвенья, поэзии и чувства и читателя, и художника, и его героев, нет в творчестве Гончарова…».
Таких уязвимых, со стороны стиля, мест в книге, впрочем, не много. И сколько их ни будь, не им умалить ценность книги: она остается одной из самых интересных книг последнего времени.
«СОВРЕМЕННЫЕ ЗАПИСКИ»
Не легкое дело — дать газетную рецензию о последней, XXV, книге «Современных Записок». Наш единственный «толстый» журнал — действительно толстый: он дает сразу громадное количество материала, и, главное, такого интересного, что о каждой статье можно бы написать целый фельетон… Мне придется поневоле, если я не хочу ограничиться кратким их перечнем, оставить некоторые без упоминания, а по некоторым только скользнуть.
Не будет, пожалуй, грехом скользнуть по отделу беллетристики. Не он, в данной книге, самое интересное. Повесть И. Шмелева «Каменный век» — сугубо шмелевская: чрезмерно ужасные приключения безрукого слесаря, путешествующего по крымским горам за хлебом к трактирщику, которого он застанет убитым и борется ночью с его трупом, и т. д. — постепенно переходят из рассказа в какой-то сплошной получеловеческий вой, — на многих страницах. Впечатление притупляется, и начинаешь досадовать, что художник не решился сократить муки своего героя. В недавней «Старухе» того же Шмелева было (кроме конечного эпизода) много простоты, и эта-то простота и делала повесть сильной. Не в первый раз приходится мне сожалеть, что талантливому писателю нашему не всегда свойственно чувство меры.
Коротенький рассказ Ремизова «Сережа» — трагический анекдот из петербургской жизни 1920 года. У Ремизова были из этих времен рассказы лучше (вообще его лучшие), где он почти освобождался даже от нарочитой, подчеркнутой, ремизовщины, впадающей в юродство, которая может раздражать.
На романе Алданова «Чертов мост» (к сожалению, он печатается в отрывках) хотелось бы остановиться дольше, но я сделаю это при более удобном случае. Пока же отмечу, что написан он в обычной писателю манере, с приятно элегантной сухостью, которая имеет и свои недостатки, и свои достоинства. В данном отрывке описываемые события (восстание в Неаполе, эпоха французской революции) — поражают своей «современностью»: читая, какие разговоры ведут между собою герои, — приходишь к убеждению, что нет новых мыслей, новых тем: всегда все было. Хотел или не хотел автор эту «современность» подчеркнуть — не знаю; может быть, и не хотел, но беды из этого не вышло: художественная мера не нарушена, и, повторяю, верится: были и тогда эти же, наши же, темы и вопросы, и так же были они неразрешимы, как теперь.
Тут «чистую» беллетристику 25-й книги можно и оставить. Через конец степуновского «Переслегина» (никто не ожидал, что этот длиннейший счастливый роман вдруг закончится печально!) — я прямо перейду к другим отделам, отнюдь не забывая библиографического.
Вот две критические заметки о советской литературе — М. Алданова и М. Цетлина. Режущая ирония Алданова — убийственна. Выводы — бесповоротны. Но не менее решительна и статья Цетлина, критика всегда осторожного, подчас слишком мягкого, и со всей доброй открытостью готового подойти к любому, действительно литературному, явлению. Но вот и он «с ужасом» вглядывается в эту новую «литературу на заказ», иногда «прямо продиктованную», и вглядывается еще глубже: в какой-то «свой кодекс морали» новейших пролетарских писателей, у которых людей режут так, что — «страшнее простого убийства». И Цетлин, и Алданов — оба слишком любят литературу, чтобы не чувствовать, какими нерасторжимыми, подземными нитями связана она с внешней и внутренней жизнью ее творцов. Молодая советская литература… нам показывают ее настоящее. О будущем — мы можем делать предположения, исходя из необыкновенно яркой статьи В. И. Талина о советских детях, о страшной лаборатории, где «перегоняется» целое поколение в «ленинизм». Из этих перегнанных младенцев, — откуда же еще? — выйдут и будущие писатели. Статья Талина появилась сокращенно в «Поел. Нов.»; но ее нужно прочесть целиком: картина убийства детей, телесного и духовного, так ярка, что не всякое «беллетристическое» описание убийства с ней сравнится.