Но как в советские времена, когда дефицитом торговали из-под полы, к нам подошла женщина и негромко спросила:
— Вам ёлочку? Пойдёмте со мной…
Она привела нас в какую-то будку, где на полу валялись ёлки, забракованные торговцами.
— Мам! — испугалась Машка, видя, что я вытаскиваю из кучи какой-то остов, — Это же не ёлка, это палка какая-то…
— Сто пятьдесят рублей, — сказала женщина, — Не бойтесь, в тепле она распушится.
Было б чему пушиться! Как в анекдоте про причёску из трёх волосков, на ёлке было считанное количество веток. Одна радость — инвалидка наша оказалась легкой, и я, не отдыхая, донесла её до дому левой, здоровой рукой.
По дороге нас ещё и спрашивали:
— Где вы… мммм… ёлочку брали?
Манька весь год ждала часа, когда с антресолей снимут коробки с игрушками. Водились у нее старые знакомцы, с которыми она разговаривала, как с людьми. Старик с неводом из сказки о рыбаке и золотой рыбке был для неё «дедушкой». Конькобежец с фарфоровым личиком, в островерхом колпачке и пышном воротнике считался завидным женихом, и она подбирала ему невесту, среди многочисленных стеклянных фигурок, изображающих куколок.
А любимой игрушкой был медвежонок, лезущий по стволу дерева.
Разбирая в кухне продукты, я слышала, как Машка с ним ворковала:
— Ну, расскажи… как ты весь год был один? Темно в коробке, да? Сейчас мы тебя повесим, выберем тебе место получше…
Я перебираюсь в комнату, чтобы вольготно разложить продукты на столе, и крошить себе салаты.
Включаю телевизор, и вот уже метель кружит на фоне безликих многоэтажных домов.
Со мною вот что происходит,
Ко мне мой старый друг не ходит…
«Иронию судьбы» мы смотрели даже в роддоме. Соседке по палате принесли крохотный телевизор, и поздно вечером мы сидели все вместе, на крайней у окна койке, пристроив телевизор на подоконнике. История любви, необходимая в эти часы — как бой курантов, как вера в чудо…
Ближе к вечеру звонит мама:
— Ну, сколько можно вас ждать…
Я внутренне ахаю, потому что сегодня к родителям не собиралась. Хотела поздравить их по телефону, а завтра уже приехать с официальным визитом. Но мама, оказывается, иначе не мыслит: за праздничным столом должны собраться все.
Я-то думала погода будет мне союзницей.
— Ведь минус двадцать пять…
— Закутай Машеньку пуховым платком и вызови такси.
Господи, а мне так хотелось — отметив с дочкой праздник — впасть в свое привычное состояние анабиоза. Лежать, свернувшись клубком. Тогда уходят мысли, отступает боль…
А у родителей всегда одно и то же.
Отец смиренно смотрит телевизор. Его бы воля: выпить, закусить, и спать лечь. С Новым годом все равно не разминешься: утром встанешь, а он уже здесь.
Но мама считает, что все должно быть согласно традициям. Шампанское надо открывать, когда будут бить Куранты.
Машка к шампанскому уже привыкла («Мама, оно похоже на горький лимонад»). Ей лестно, что ее считают взрослой, и она торопливо понимает свой бокал.
Я закрываю глаза. В этот переходный момент — уже закуковала птичка в наших старых часах, возвещая полночь — год переходит в год, открывается дверь в иные миры, и я прошу:
— Господи, дай мне силы радоваться тому, что у меня есть…
И с ёлки — у мамы деревце не чета нашему, стройное и пушистое, отец позаботился — слетает золотистая спираль серпантина, и невесомо ложится на мою голову…
Поздний час
Фары автобуса выхватывали из темноты дорогу, кружащийся снег…
Трасса здесь сложная — горный серпантин, и хотя горы невысокие, но лететь со склона не хочется никому. Машины ползут осторожно, водители вглядываются: не покажется ли из-за поворота еще один автомобиль.
Герман ехал в Шелестово с последним автобусом. И машин навстречу почти не попадалось. Новогодние праздники кончились, туристам нечего было делать в далеком селе.
Хотя вскоре здесь собирались построить целый развлекательный комплекс, и Дед этого очень боялся.
— Когда речь идет о том, как погубить красоту — эти (имелись в виду чиновники) на редкость изобретательны. Знаешь ли ты, Герочка, как было здесь прежде? Куда там! Ты ведь увидел уже улицы, перевитые газовыми трубами, старинные дома, от которых вандалы отрывают доски, и пруды, в которых загнила вода.
О селе дед мог рассказывать долго, хотя не было оно ему родным. Занесло его семью сюда по несчастью. Отец и мать его были сосланы на тяжелые работы, добывали в горах мрамор.
Герман видел лишь остатки живописных мраморных карьеров — месторождение давно истощилось. Но в середине прошлого века оно процветало, и трудились здесь сотни людей; и Дед, когда подрос и выучился, вернулся сюда бухгалтером.
Сталина уже не было в живых, родителей оправдали (отца — посмертно), но Дед так и остался жить в селе. Даже не попытался найти в большом городе применения своим многочисленным талантам.
Особенно — еще со школьных времен — преуспевал он в математике. Бывало, учитель еще объясняет задачу, а Илюша уже у доски.
— Можно проще, можно лучше…
И тут же набрасывает решение своим особенным способом. Ласково и с сожалением смотрит на него учитель:
— Ты прав, Трегубов, но они ведь одноклассники твои этого не поймут…
Был Дед способен и к музыке, часами сидел у приемника, когда передавали оперу или хороший концерт, а, оказавшись в городе, мог надолго замереть под окнами музыкальной школы, чтобы послушать даже ученическую игру. Это необходимо ему было — как другим еда и питье.
Голос ему был дан от природы небольшой, но приятный. Музыкального инструмента он так и не освоил, но уже в зрелые годы, на концертах в Доме культуры часто выступал с романсами.
Карьеры не сделал — на пенсию ушел с той же бухгалтерской должности, но еще много лет его вспоминали как самого добросовестного сотрудника, на чьи расчеты без сомнения можно было положиться.
Выйдя на пенсию, Дед занялся садом, этим вскоре даже прославился. Вывел новый сорт вишни, особенно сладкий — за саженцами к нему приходили не только сельчане, но и приезжали издалека. А десятки сортов яблонь, что росли у него!
— Как ты, Илья Григорьевич, даже названия все упомнишь? — дивились соседи.
Ухаживать за садом помогали дети со всего села. Обкопать и побелить деревца, собрать яблоки в плетеные корзины, полить розы и георгины в палисаднике… Дед неизменно — хоть понемногу — но платил своим помощникам, оставлял их обедать.
— Не возьму денежек, — порой мотала головой какая-нибудь девочка.
— Нельзя, деточка, — отвечал Дед, — Иначе деревце, что ты посадила, не приживется.
Все труднее жилось сельчанам. Мраморное месторождение истощилось, люди перебирались в город, или ездили туда на заработки.
Урожай, что собирал Дед, по большей части шел в дома тех, кто нуждался. Что-то удавалось и продать, и деньги тоже распределялись особенно. Приобретя нужное для сада, остальное Дед тратил на книги. Прочитывал — и передавал в сельскую библиотеку. И журналы, на которые был подписан, после переплетал и отдавал в читальню.
Зимой, вместо работ на земле, Дед занимался резьбой по дереву. Любимейшее его дело! И самое дорогое сердцу — наличники. Дивными кружевами оплетал окна, тончайшей прорезной резьбой. Не отойдешь от дома, все всматриваешься в переплетение узоров.
Как человеческие руки могут сделать такое?
Герман помнил вечера, когда они сидели: дед с инструментами — над работой, а Герман — праздно у голландки. Дрова уже догорали. Жарко натопленная печь светилась и казалась прозрачной, а в темной глубине ее — рдели и шли переливами темно красного и алого — угли.
Дед казался совсем старым — от сосредоточенности над делом своим, оттого, что не был оживлен беседой.
Очки — он надевал их, только работая, прядь седых волос, упавшая на лоб, руки темные от загара, жилистые. Ему на долю не выпало и года, свободного от труда, и не природа, а образ жизни сформировали в нем достаточную крепость и выносливость. И Герман удерживался от совета — лечь, отдохнуть, не засиживаться на восьмом-то десятке… Постоянная забота о чем-то держала деда на свете вернее любого отдыха.
Но когда он начинал рассказывать, и сам вдохновлялся, и смеялся — отступала жалость, оставляя место — только любви к нему.
— Как я готовился к экзаменам в институт, Герочка! С ума сходил — невозможно было не поступить, стыдно! Отец же мой учитель по профессии — я бы ему в глаза смотреть не смог, если бы завалил экзамен.
И я сидел — сперва по десять часов, потом по двенадцать, по шестнадцать. А потом раз — и упал в обморок. Как перепугалась мама! Она говорила: «Илюшенька, ты лежал, как мертвый». Побежала за фельдшером — один фельдшер у нас тогда в селе был. Тот пришел, сделал укол камфары, и сказал — что мне нельзя прикасаться к книгам! Так я год работал грузчиком, Герочка. Вагоны разгружал. Переживал, что все позабуду, что и знал… Зато как потом наверстывал — через год!
А когда я после института вернулся сюда — какое мне тут показалось раздолье!. Волга по весне наполняла водой ерики — и что за рыба в них водилась! Стерлядь я даже не любил — нет, вру, не стерлядь — пироги со стерляжьей визигой. Невкусно казалось. Но осетров каких ловили! Помню у соседей — там хозяин отменный рыбак — огромный осетр лежал в тазу. Нам принесли потом пол-литровую банку черной икры.
Да все вокруг — это было нечто единое, понимаешь, Герочка? Как это говорят теперь? Архитектурный стиль? Дома почти все деревянные, в один этаж, только два дома и отличались. Тот, где прежде купец Ваничев жил — там подымался мезонин. И промышленник Ухов, что до революции владел мраморным заводом — у него каменный дом был.
А вокруг, такая красота, Герочка, что аж в груди щемило. Папу сюда вроде по несчастью занесло, а когда мы с ним ходили в горы — подымались на вершины и смотрели оттуда на разлившуюся реку, на Заволжье, он говорил: