Мед и лед — страница 11 из 29

Я не хотела, чтобы обе женщины, следившие за мной из-за штор комнаты, заметили, какое удовольствие приносит мне купание, поэтому я двигалась резко, словно человек, который не любит воды и заходит в море лишь для того, чтобы охладиться. Хотя я не знаю большего счастья, чем скользить с волны на волну, всплывая и ныряя всё глубже и глубже.

Мне вспомнились три белухи из ванкуверского океанариума, а также три самки белого кита, которых можно было рассматривать в профиль и анфас, их хитрые взгляды, выпуклые лбы, манера улыбаться и особенно их гигантские половые щели, которые они охотно демонстрировали тем, кто смотрел на них снизу. Их гримасы выражали самое живое удовольствие от того, что все могли созерцать их красивые, набухшие, бледно-розовые гладкие вульвы. Эти плутовки вели себя игриво, шутливо и непристойно. Но, возможно, я ошибалась, и этот эксгибиционизм объяснялся печалью по утерянной свободе, танец — волнением, а жизнерадостность была просто притворством.

Я плыла и больше не думала ни о Дэвиде Деннисе, ни о женщине, накладывающей макияж, сосредоточившись на биографии, которую, наверное, когда-нибудь напишу — биографии доктора Лестер, которая, если верить телевидению, уже более двадцати пяти лет проводила смелые опыты на карликовых шимпанзе бонобо. Эта абсолютно немая женщина обучала их говорить при помощи компьютера. Я плыла.

Каждый день в зоопарке Атланты, в вольерах, имитировавших лес, но на самом деле оснащенных самой современной лабораторией по информатике, она встречалась с бонобо. Мне кажется, что потратить двадцать пять лет на то, чтобы научить их просить M&M's, — пусть даже набирая на клавиатуре «Бинго хочет M&M's», — было не таким уж большим успехом по сравнению с тем, чего можно за несколько месяцев добиться от собаки, которая, просясь на прогулку, приносит в зубах свой поводок. Я прекрасно понимала, что успех доктора Лестер не такой уж фантастический, как об этом говорили исследователи обезьян — ведущие умы этологии. Разве что они, как и я, интересовались моментом, когда грубый палец обезьяны касается клавиши компьютера, будто воспроизводя наше собственное движение. Их зачаровывает не слово, которое произносит, к примеру, попугай, а палец на клавиатуре, потому что сейчас такое время, когда человечество теряет способность говорить, а люди превращаются в бессловесных животных.

Я плыла и думала о жизни доктора Лестер, посвятившей двадцать пять лет одной обезьяне, самке этой обезьяны и их детенышу, которого она с утра до вечера носила на руках, прижимала к груди, катала на плечах, отдавая все мгновения своей жизни одной и той же обезьяньей семье. А еще я думала о бонобо, который просит M&M's при помощи компьютера, о том, что он растолстеет, как настоящий человек, так как жрет много сладкого, что у него будет жирное брюхо, толстые ноги и пораженные кариесом желтые зубы. Что бы сказал Бинго, если бы M&M's закончились и доктор Лестер прекратила свои исследования?

Она все равно не ушла бы на пенсию, а осталась бы с обезьянами на природе, ограничиваясь в общении фразами: «Это хорошо» или «Это плохо». «Хорошо! Браво! Браво! Ты хочешь M&M's?» — «Плохо. M&M's не будет». В этом исследовании куда более интересна сама доктор Лестер, на примере которой лучше, чем на ком-либо другом, видны минусы, которые таит в себе ограниченный и монотонный труд. Лучше, наверное, двадцать пять лет собирать телевизоры, чем обучать шимпанзе. Ведь у женщин, работающих на конвейере, есть преимущества перед доктором Лестер: они выходят куда-то по вечерам, у них есть семьи, дети, они уезжают на три недели в отпуск. Всего этого у доктора не было — ни семьи, ни отпусков. Я плыла.

Мне подумалось, что должности, как у доктора Лестер, должны в первую очередь занимать такие женщины, как мы. Я имела в виду не только себя, хотя всегда мечтала закончить карьеру в зоопарке, но и Марту, такую добрую с детьми, и Розарио, столь привычную к компьютерам. Это действительно работа для них: вдали от людей, злой молвы, хоть и без особой надежды на то, что бонобо наберет что-то стоящее на своем компьютере. Зато они досыта наслаждались бы кротостью и мягкостью животных, таскали бы малыша на руках, а в качестве бонуса вдыхали бы живительный запах бонобо, пахнущих муравьями. Этот деликатный запах, напоминающий перец и мелиссу, можно уловить в складках их кожи. Я плыла.

Может быть, доктор Лестер пережила то, что пережила Марта, а потом отправилась приходить в себя в компании обезьян? Я не могла представить себе девушку, уходящую в зоопарк, как в монастырь; по крайней мере, это должна быть странная девушка. Я плыла. Доктор Лестер была вся закована в броню дипломов: доктор этого, инженер того, а у Марты до сих пор нет свидетельства, разрешающего преподавать французский в благотворительной школе. Что нужно, чтобы обучать обезьян азам информатики? Возможно, у меня как у писателя есть шанс? Я предложила бы бонобо то, что намеревалась продать Роузбаду: ничего. Я объяснила бы им то, что они знали и без меня: лучше есть малину, чем писать слова, а если они занимаются письмом, то это из-за того, что не могут есть малину.

Я приподняла голову над водой — берег был очень далеко. Течение отнесло меня в другую сторону. Я с трудом различила мотель на пустынном пляже. В такие моменты чувствуешь настоящий страх — не тот смутный страх, который преследует нас все время, делая неловкими наши жесты и речи, а сильный, глубокий страх, из-за которого можно пойти ко дну. Нужно сделать несколько движений, чтобы понять, сможете ли вы вернуться на берег. Это не слишком сложно, по крайней мере, в очередной раз мне это удалось, конечно, это заняло время, так как я, словно серфингист, дожидалась каждой новой волны, чтобы воспользоваться ее силой. Когда я доплыла до пляжа, то не видела уже ничего — даже мотеля.

17

Я лежала на песке, поджав колени к груди, сцепив руки и закрыв глаза, как та мертвая девушка. Мое лицо было все в песке, волосы пропитались солью, тело напряглось и съежилось. Рядом остановилась патрульная полицейская машина. Из нее вышли два копа в синей форме и фуражках. Ко мне вернулся обычный занудный страх. Они спросили меня, что я здесь делаю. Я ответила, что купалась. Они сказали, что купание запрещено и это написано на щитах возле каждого входа на пляж. Я ответила, что не видела щитов, так как пришла из вон того мотеля. Они предложили отвезти меня назад.

Увидев, что я выхожу из полицейской машины, Марта и Розарио пришли в ужас. Что на этот раз преподнесла им судьба?

— Пустяки, меня просто отнесло течением.

— Но купание запрещено!

Течение не было уж очень сильным. Да и все равно оно бы вынесло меня на берег. Я знала это, так как купалась и в более опасных местах.

— Но купание запрещено не из-за течения, а из-за свиней, которые утонули во время урагана.

Розарио сказала, что их был миллион или десять миллионов, я уже не помню, все равно цифра была непостижима для моего разума. Миллионы свиней с мясокомбинатов Поркленда были унесены торнадо и утонули в лагуне Нэгз Хед, которая пенилась, бурлила газами, словно кипела все то время, пока их туши разлагались — неделю, две, месяц? Птицы пировали, восседая на раздутых трупах, а рыбы, до того вертлявые и юркие, набив брюхо, стали тяжелыми и медлительными.

Чайки весили теперь по десять кило, а их оперение, набухшее от влаги, еще больше их полнило. Дождь шел так часто, что воде уже некуда было испаряться. Птицы жировали в этой тошнотворной атмосфере, которую солнце в это бабье лето не успевало даже немного подсушить. Деревья, песок и море не могли впитать всю воду, хлынувшую в лагуну, реки и болота. Все было залито. На пляже ноги вязли в песке, скорее, коричневом, нежели желтом, скорее, желтом, нежели белом, напоминавшем перегной с тяжким горьким запахом. Птицы, слишком тяжелые, чтобы летать, вязли в нем по самую шею.

Я пыталась умножить количество порклендских свиноматок на количество вынашиваемых ими поросят — цифра получилась фантастическая. Катастрофа, скорее, измерялась десятью миллионами, нежели одним. Или, может быть, ста миллионами? Океан переварил миллионы свиней, и я плавала в этой воде, в которой еще должны были быть их ошметки. Я плавала в том, что не было уже морской водой, а, скорее, зеленоватым желудочным соком, справившимся со свиной кожей и самыми твердыми костями.

Я почувствовала страшную усталость. Чувство страха, которое я до сих пор глубоко прятала, давало о себе знать. Страх охватывал всё вокруг, он даже достиг территории животных, где я всегда находила убежище. Во время обеда, который мы молча поглощали в кафетерии, Розарио добавила, что некоторые предприимчивые молодые специалисты на Уолл-стрит все сто пятнадцать дней играли на бирже, ориентируясь на стадию беременности свиноматок. Экономисты не понимали, почему акции в тот или иной момент падали. Обвиняли пенсионные фонды, сваливали всё на реструктуризацию, понижение процентных ставок. Ничего подобного: это был всего лишь срок беременности у свиноматок.

— Но они же не поросятся все одновременно?

Розарио посмотрела на меня как на умственно отсталую.

— Акции тоже не продаются все в один момент. Достаточно контрольного пакета.

Я не была больна, однако ушла из-за стола. Розарио проводила меня наверх. Поднимаясь со мной, она заметила:

— Вы слишком бледная, вам нужно подкраситься.

Она принесла из своей комнаты пластиковую косметичку. В ней было несколько дешевых средств для макияжа. Тюбик губной помады с фиолетовым оттенком, утончавшим губы Розарио, черный карандаш для подводки глаз. Она предложила мне то, чем пользовалась сама, даже не подозревая, что средства для макияжа давно изменились и что с новыми продуктами она могла бы выглядеть моложе и приятнее. Розарио красилась аляповато. Открутив колпачок, я провела карандашом по ладони, чтобы посмотреть, насколько он мягкий. Чтобы не выглядеть неблагодарной, я подвела этим черным, как сажа, карандашом глаза. Взглянув в зеркало, я увидала в нем грустные глаза Марты, жесткий взгляд Розарио. У меня был взгляд вдовы.