Медальон Великой княжны — страница 15 из 46

Глава 9

21 июня 1918 г. Екатеринбург

После ареста Скороходова Павел стал осторожнее. Теперь он не заговаривал с семьей. Издали кивал, старался не стоять в карауле возле самых дверей, в комнаты их не рвался. Ждал, когда все уляжется. Но про него никто не вспоминал, на допросы не тягали, в ЧК не вызывали. Значит, не сдал Иван старого друга. Не сдал. А вот он, Павел, струсил. А с другой стороны, было б их двое, точно обвинили бы в заговоре и наверняка к стенке поставили, а может, и семейству не поздоровилось бы. Павел уже давно чувствовал недоброе. Чувствовал, но помалкивал. Не с кем ему теперь было делиться. Не с кем. А тут еще Курносов повадился с ним в смену дежурить.

А в начале июля случилось сразу же несколько важных перемен. Сперва Авдеев арестовал своего помощника Мошкина за воровство. И Павел его целиком и полностью поддержал. Мошкин был подлец, вор и хам. И туда ему была и дорога. Но, видно, слишком уж долго тянул с этим вопросом Авдеев, потому как следующим поперли с должности его самого. При Павле это было.

Явились несколько человек из Уралсовета, в том числе сам начальник Белобородов, и еще какие-то с ним, переговорили с семьей и забрали с собой Авдеева. А в комнате коменданта обосновался другой. Строгий, чернявый, сразу видно — из евреев. Павлу он не понравился, и правильно. Не успело начальство с Авдеевым уехать, как к дому подкатила машина, повыскакивали из нее латыши и прямехонько в дом.

— Товарищи, — выйдя из своего кабинета, объявил Юровский, — в связи с отстранением товарища Авдеева, разгильдяйством и тем, что были выявлены среди охраны случаи воровства принадлежащих семье Николая Романова вещей, охрана внутри дома будет заменена. С этого дня в доме будет постоянно находиться отряд наших латышских товарищей.

Павел уже успел краем глаза заметить, как они устраиваются в большой комнате на первом этаже.

— Те из вас, кто не был замечен в нарушении дисциплины, поступают в распоряжение товарища Медведева, командующего наружной охраной дома. — Павел даже выдохнул с облегчением, этот порядок наведет, вон какой, сразу всех прищучил. А то, что он теперь снаружи будет караулить, ну так и ладно. Ему же спокойнее. А даст бог, еще и Курносова попрут, он ведь тоже любил над семейством поизгаляться, чтобы он воровал, Павел, правда, не видел, но в остальном…

А потом пошла чистка. Юровский этот оказался типом пронырливым, дотошным и въедливым. Он проверил все, даже пулеметы, после чего так отчихвостил пулеметчиков, что от тех только пух с перьями полетели, а потом выгнал их с треском.

Помощника себе нового привез, Никулина, молодого, но хваткого. Такой далеко пойдет. Все молчком, а глаза — как ледяные шурупы, так и вкручиваются в нутро. Павел от него старался подальше держаться. И вот чуть не в первый день пошли Никулин с Юровским к Романовым и велели снять с себя все драгоценности, только какую-то чепуху оставили. Бывшие охранники, говорят, были пойманы на воровстве ваших вещей. А как раз накануне тот самый Юровский с Никулиным даже в саду закопанные серебряные ложки отыскали. Как только смогли? Видно, донес кто-то. Так вот, все драгоценности царские собрали, переписали и в шкатулку, а шкатулку сургучом запечатали и царю бывшему на хранение отдали! О как. И каждый день с тех пор по утрам ее осматривают. Не пропала бы. И сарай, где вещи царские хранятся, Юровский тоже опечатал, чтоб никакая сволочь не влезла. Во порядки! С семейством говорит всегда вежливо, никаких обзывательств, или частушек похабных, или песен про интернационал, ни-ни. Даже в ватерклозете теперь чистота.

Павел Юровского даже зауважал. Не могли сразу его в коменданты назначить? А то эта сволочь Авдеев со своим помощничком развели тут кабак. Ну да ничего, посидят теперь под арестом, подумают. Может, и Ваньку теперь выпустят? А вот Курносов никуда не делся.

С приходом Юровского жизнь в доме потекла тише, отлаженнее. Сам комендант приходил на службу в девять, уходил в шесть, а вот Никулин, тот жил в комендантской. И латыши жили внизу, тихо жили, без песен и ругани, словно круглые сутки в карауле.

Монашки из Ново-Тихвинского женского монастыря, что приносили пленным сливки и яйца для наследника, теперь встречаются строже и пускаются в дом с неохотой. Павел сам видел, как с ними беседовал Никулин, спрашивал, мол, а в тюрьмы другим заключенным вы тоже продукты носите?

Жалко им, что ли, что у мальчишки еда будет нормальная? Маленький же совсем и хворый. Павел однажды, еще при Авдееве, видел, как у того приступ болезненный был, да и не ходит он почти, все на коляске. И доктора к нему теперь редко пускают. Чего парня мучить? Пожалели бы, хоть и царский сын, а все ж ребенок. И княжон Павел теперь почти не видит. Марию Николаевну уж дня три не видал. И от всех этих мыслей спалось ему по ночам плохо, беспокойно. Все ворочался он с боку на бок и очень по товарищу своему скучал, по Ваньке. Как он там в тюрьме? Когда его выпустят и за что держат? За пирог? Дикость какая-то.

Из дневника Николая II:

«25 июня 1918 г.

Наша жизнь нисколько не изменилась при Юровском. Он приходит в спальню проверять целость печати на коробке и заглядывает в открытое окно. Сегодня все утро и до 4 часов проверяли и исправляли электрическое освещение. Внутри дома на часах стоят новые латыши, а снаружи остались те же — частью солдаты, частью рабочие! По слухам, некоторые из авдеевцев сидят уже под арестом!

Дверь в сарай с нашим багажом запечатана. Если бы это было сделано месяц тому назад!

Ночью была гроза, и стало еще прохладнее».

А Юровский цепким глазом следит за всем, что творится в доме. Даже прогулки царской семьи наблюдает вместе с заместителем своим, Никулиным. Чтоб не дай бог кто из них с охраной не заговорил. Боится. Только непонятно чего.

Павел на днях ходил по городу, скверный это теперь стал город, опасный. Без винтовки не выйдешь. Так вот, встретил он возле рынка знакомца своего давнего Петра Шерстнева. Тот, как революция началась, сразу в большевики подался и теперь даже занимал какой-то пост в Уралсовете, что-то по хозяйственной части. Встретились, поговорили о том о сем, потом Петр его в кабак затянул. Павел-то пить в такой компании опасался, только стопку ко рту подносил, очень его служба в доме Особого назначения изменила. То ли повзрослел, то ли поумнел, а только вся дурь молодецкая с него слетела. Вот и с Петькой все больше помалкивал да сквозь зубы цедил, а тот и не заметил. Напился и давай болтать, что, мол, в Уралсовет письма приходят от местных областных Советов с требованием расстрелять царское семейство. Нечего сатрапа за народный счет кормить, смерть самодержавию и прочее. Левые эсеры наседают и анархисты. Все требуют царя расстрелять, а то нагрянут беляки и немецкая буржуазия и снова самодержавие восстановят.

— А семейство его что? Куда их? — заволновался Павел. О расстреле царя это понятно, он и сам давно это понимал, но вот что с остальными? Девицы и наследник, эти-то чем виноваты?

— А всех в расход, — махнул рукой Петька. — Белобородов с военным комиссаром Голощекиным держат их пока как заложников на случай, если казаки или эти, как их… белочехи к городу подойдут. А то б давно в расход пустили.

Назад Павел шел, словно пьяный, ничего не видя. Не соображая, шатаясь так, что редкие прохожие от него отпрыгивали в стороны. И слезы у него по щекам текли горячими струйками, только он не замечал их.

Расстреляют. Всех расстреляют. И ее расстреляют. Так и виделось Павлу светлое, румяное лицо великой княжны с сияющими голубыми глазами. Звучали в ушах те немногие слова, что он слышал от нее. Мария Николаевна. Мария. Маша. Да, да. Он сам слышал однажды, давно, еще сразу после приезда княжон, как кто-то из сестер, а может, и наследник, назвал ее в шутку Машка. А она не обиделась. Они редко смеялись теперь. Точнее, вовсе не смеялись. А раньше, в другой жизни, наверное, были очень веселые и песни пели, наверное, веселые. И на балах танцевали с разными там принцами заморскими. «Эх, и чего они замуж не вышли? Сидели бы сейчас за границей…» — с тоской думал Павел, бредя по темному ночному городу. «Что теперь будет? Хоть бы белые скорее в город вошли…»

Из письма доктора Е. С. Боткина:

«26 июня 1918 г.

Дорогой мой, добрый друг Саша. Делаю последнюю попытку писания настоящего письма — по крайней мере, отсюда, — хотя эта оговорка, по-моему, совершенно излишняя: не думаю, чтобы мне суждено было когда-нибудь куда-нибудь откуда-нибудь писать. Мое добровольное заточение здесь настолько же временем не ограничено, насколько ограничено мое земное существование. В сущности, я умер — умер для своих детей, для дела… Я умер, но еще не похоронен или заживо погребен — как хочешь: последствия почти тождественны… У детей моих может быть надежда, что мы с ними еще свидимся когда-нибудь в этой жизни, но я лично себя этой надеждой не балую и неприкрашенной действительности смотрю прямо в глаза… Поясню тебе маленькими эпизодами, иллюстрирующими мое состояние. Третьего дня, когда я спокойно читал Салтыкова-Щедрина, которым зачитываюсь с наслаждением, я вдруг увидел как будто в уменьшенном размере лицо моего сына Юрия, но мертвого, в горизонтальном положении с закрытыми глазами. Вчера еще, за тем же чтением, я услыхал вдруг какое-то слово, которое прозвучало для меня как «папуля». И я чуть не разрыдался. Опять-таки это не галлюцинация, потому что слово было произнесено, голос похож, и я ни секунды не сомневался, что это говорит моя дочь, которая должна быть в Тобольске… Я, вероятно, никогда не услышу этот милый мне голос и эту дорогую мне ласку, которой детишки так избаловали меня…

Если «вера без дел мертва есть», то дела без веры могут существовать. И если кому из нас к делам присоединилась и вера, то это только по особой к нему милости Божьей. Одним из таких счастливцев, путем тяжкого испытания, потери моего первенца, полугодовалого сыночка Сережи, оказался и я. С тех пор мой кодекс значительно расширил