н огород да соленья — и все развлечения. Даже в кино не ходите.
— Некогда нам по кино вашим бегать, да и сил нет, — ворчливо заметил Павел. — Вон мать на пенсии уже, шестьдесят лет, а все еще работает, старшая сестра на отделении, это ж какая ответственность. А силы-то уже не те. А еще огород, куры. Санатории… Жизни вы не знаете. Пожили бы в наше время, так бы не рассуждали.
— Пап, так ведь я же и говорю. Такая у вас с мамой жизнь была трудная. Надо хоть на старости лет, как людям, отдохнуть. Поезжай! — не сдавалась Людмилка.
Бойкая она у них была, хоть и младшенькая, напористая. Хоть и девчонка еще совсем, тридцати нет, а уже старшим методистом в райкоме комсомола работает. Очень важная должность, и при власти. Павел дочерью очень гордился, но слушаться все равно не собирался.
Во-первых, не солидно, а во-вторых, побаивался. Как оно там в этом санатории? Да и ехать далеко. Еще бы с Марусей… А то одному.
— Пап, сперва вот ты съездишь, а потом мы маме путевку организуем. Я уже договорилась, — словно подслушав его мысли, убеждала Людмила. — И ехать не бойся. Там встретят, все устроят. Тебе понравится.
А тут еще и жена стала уговаривать. В общем, сдался Павел. Поехал. Купили ему белые летние брюки, расход опять же, панаму, халат зачем-то, собрали еды в дорогу и отправили. И хорошо, что отправили. А то бы, и правда, прожил жизнь и ничего хорошего так бы и не увидел. А тут вот пальмы, море, и питание, и суп тебе, и закуска, и компот. А комнаты какие? С балконами, и с балкона море видно. И душ на этаже весь в белом кафеле. И на экскурсию он ездил в царский дворец, в Ливадию. Красиво. Пока по залам ходил, Ивана Скороходова вспомнил, как тот про царские дворцы рассказывал. Сам-то он так в Ленинград и не выбрался. Но в книжке Эрмитаж этот самый видел. Специально для этого году в пятьдесят пятом в библиотеку записался, уж больно интересно было картинки посмотреть.
Уф, жара какая. И это в сентябре, а если бы летом поехал? Павел, дойдя до ближайшей скамейки, присел, с удовольствием откидываясь на спинку и обмахиваясь той самой белой панамой, которую ему жена с Людмилой еще дома купили.
— Извините, огоньку не найдется? — раздался над его ухом вежливый мужской голос.
— Не курю, извините. Сердце, — щурясь на незнакомца, проговорил Павел. Тот стоял против солнца, и Павлу было сложно разглядеть его. — Да вы присаживайтесь. Давно здесь?
Сам Павел пребывал в этом раю только пятый день, широких знакомств среди отдыхающих завести не успел, а сосед его по комнате Петро Ганин вчера вечером закончил свой отдых и отбыл домой в Воронеж. Нового соседа ему пока не подселили, вот и скучал он в одиночестве.
— Да нет. Позавчера только, — ответил, присаживаясь, отдыхающий, поддергивая такие же, как у Павла, белые брюки. Был он худощавым, невысоким и каким-то даже заморенным, что ли.
— На лечение направили? — с сочувствием поинтересовался Павел. — Меня вот тоже. Сперва ехать не хотел, а теперь вот нравится. Море-то первый раз в жизни увидел. А вы в Ялту ездили? — обмахиваясь панамой, неспешно вел беседу Павел. Отдыхающий ему нравился. Не болтун, сразу видно — человек солидный и в возрасте уже. — Ох, я же представиться забыл. Лушин, Павел Терентьевич. А вас как прикажете величать?
— Василий Петрович. Курносов моя фамилия. — И отдыхающий повернулся к Павлу всем корпусом, сдвигая на затылок легкую соломенную шляпу. — Ну, здравствуй, Павел Лушин.
— Василий? — Павел был безгранично, прямо-таки фантастически удивлен. — Как же ты тут? Какими судьбами?
— Да вот, на отдых прибыл, так же как и ты, — с кривой усмешкой проговорил Василий. — Ну что, как тебе живется, Павел Лушин, больше на фронте после того ранения не был?
— Нет. А ты неужели до Берлина дошел? — с ноткой легкой зависти спросил Павел.
— Нет. До Берлина не дошел, но воевал до последнего дня. Меня летом сорок четвертого ранило, зубы осколком нижние выбило, челюсть сломало и язык чуть не напополам разорвало, — со вздохом рассказывал Василий. — И знаешь, что самое хреновое было? Говорить не мог, ну и есть, конечно. Сестрица меня то бульончиком, то кашицей, как грудного, кормила. А еще глюкозу кололи. Ну, да ничего, оклемался. Госпиталь находился в лесу в палатках, благодать, птички поют, а в конце лета меня снова на фронт послали, на Карельский. Я там даже награду первую свою получил. В бою за станцию Массельскую я ротой командовал. Станция много раз переходила из рук в руки, но осталась за нами. Сколько мы там немцев положили! Но и наших ребят немало полегло. А движение поездов по железной дороге не прекращалось. Так-то вот. — Курносов взглянул на Павла и чуть смущенно пояснил: — Это я не хвастаюсь, просто так вспомнилось. А в августе 1944 года нашу часть перевели в четырнадцатую армию в Заполярье, на левый берег Кольского залива. — Курносов смотрел затуманенными глазами куда-то вдаль, так далеко, что, наверное, и впрямь Заполярье видел. — Заполярье. Вот ведь побросало за время войны! Сильные бои там были в районе долины Титовка у реки Западная Лица. Позднее это место назвали Долина Смерти. Здорово мы там немцам наподдали, — с веселой мальчишеской усмешкой проговорил Василий, будто про драку с соседскими пацанами рассказывал. — Здесь-то в рукопашном бою я и получил ножевое-штыковое ранение в грудь. И опять в госпиталь. Хорошо хоть повезло. Нож ударился в медальон на груди, соскользнул и на уровне пятого ребра прямо над сердцем вошел в мягкие ткани, всего одного сантиметра до сердца не дошел. — Василий снова усмехнулся, стрельнув в Павла глазами. — Так что пригодился мне твой медальон, Пашка, ох, пригодился. Если бы не он, точно бы помер.
Павел от такого признания встрепенулся. Это надо же, как у людей совести хватает вот так вот легко про чужое украденное добро рассуждать? Ну да ничего, теперь времена другие, если что, можно ведь и в милицию заявить, так вот, мол, и так. В годы войны гражданином Курносовым была похищена у меня ценная вещь. Пусть вернет. А Курносов словно бы и не замечал перемены его настроения и внезапной мрачности, знай себе дальше балаболит.
— Рана у меня зажила быстро, но крови потерял много, переливание даже делали. А в феврале сорок пятого меня в должности замкомбатальона на третий Белорусский перекинули, под Кенигсберг, вот там войну и закончил. А уж после официального окончания войны наш отдельный батальон перевезли в Литву, в предместье Каунаса, для борьбы с литовскими бандами. Места там красивые, сосны, песчаные косы. Море я там впервые увидел. Балтийское. — Василий повернулся в сторону моря и сквозь заросли цветущего кустарника уставился вдаль на сверкающую на солнце гладь. — Такой красоты, как здесь, конечно, нет, север, но знаешь, все равно красота. Простор. Мы несколько раз с местными моряками в море ходили, даже в шторм один раз попал. Да-а. Стихия, я тебе скажу. А потом демобилизация войск началась.
— Повезло, значит, — сухо прервал его затянувшийся рассказ Павел. — Засиделись, обедать надо идти. Ты на каком этаже живешь?
— На втором, окнами на море, вон в том корпусе, — махнул рукой в противоположную сторону Василий.
— Ну, увидимся еще. А то мне еще в номер надо зайти. — И Павел, поднявшись со скамьи, заспешил по дорожке к корпусу.
Нет, ну до чего наглость у человека, рассказывает ему о медальоне, да еще и с насмешечкой, мол, спасибо, помог. Это ж надо?! Нет. Павел это так не оставит! Не оставит, и все тут! Он в милицию пойдет! Или нет! Павел даже остановился посреди дорожки, он его украдет, отнимет! И даже не украдет, а заберет то, что ему принадлежит!
— Вот именно! — рубанув рукой воздух, воскликнул Павел. — Возьму, и дело с концом. — И он поспешил в корпус с то ли злорадной, то ли игривой улыбкой на устах.
В столовой, огромном, просторном, светлом зале, Павел, сколько головой ни крутил, но Василия так и не увидел. «Ладно, сейчас быстренько поем и покараулю его на выходе», — работая энергично ложкой, размышлял Павел Терентьевич.
Но Василия он так и не увидел. То ли пропустил, то ли тот вовсе на обед не приходил.
— Вам возвращая ваш портрет… — проникновенно выводила ярко накрашенная певица с пышными белыми волосами, в длинном цветастом платье под аккомпанемент аккордеона.
Молодежи на танцплощадке почти не было, не сезон, а может, заезд такой случился, специально для ветеранов войны и труда. Так что кружились в вальсе или неспешном фокстроте в основном люди солидные, пожилые, потому и музыка была соответствующая, никаких вам там буги-вуги.
— Павел Терентьевич, не сопротивляйтесь, не сопротивляйтесь. Раз пришли на танцы, должны танцевать, — грудным бархатистым басом председателя профкома ворковала ему на ухо соседка по столовой, Варвара Григорьевна. Крупная, с крепкими коричневыми рогульками на голове и большим искусственным цветком в вырезе платья.
— Да не умею я, — сопротивлялся изо всех сил Павел Терентьевич, проклиная себя за то, что от скуки пришел на танцплощадку.
Признаться откровенно, танцевал Павел неплохо и даже любил иногда с Марусей повальсировать, скажем, на Первое мая, или на Девятое, когда у них в парке культуры после демонстрации оркестр играл, или, скажем, на вечере в клубе, но уж больно ему не нравилась Варвара Григорьевна, громогласная, настырная. Говорит, как будто в трубу трубит или на целину ехать агитирует. Вот Альбина Сергеевна, другая его соседка по столовой, та совсем другое дело. Ладненькая, улыбчивая, голос мягкий, уютный, и манеры как у настоящей дамы. Ходит всегда на каблучках, осанка, как у балерины, в общем, не женщина — картинка, хоть и немолодая уже. Но Альбины Сергеевны видно не было, а отбиться от Варвары Григорьевны никак не получалось. Пришлось танцевать. Танцевала она плохо, все время пыталась вести, наступала на ноги, да еще и поучала его.