Медбрат Коростоянов (библия материалиста) — страница 29 из 91

Главный, как мне показалось, осознал, потому что растерялся.

– Я вам после отпускные выпишу. По частям, за два года. Так что, рассчитаемся со временем, вместе, непременно вместе, нельзя наперед предполагать несчастливый исход. Я себе не прощу, – тут он спохватился, нет, чтобы раньше! – Вы уверены, что Илья Спиридонович пойдет навстречу? Материально он не в лучшей форме, жаловался на днях. У него какая-то фура застряла. Или затерялась. И он должен штраф.

– Ничего, разберемся. Вы, Марксэн Аверьянович об этом не думайте. Вам теперь надо о другом, – напомнил я Мао его прямые обязанности.

– Я уже велел перевести Гения Власьевича в «карцерную», нужно только устроить там все, как следует, – Мао будто бы уговаривал сам себя. Не меня же, я был всего-навсего медбрат, хотя и верный помощник, но, как ни крути, лицо мало ответственное.

– И что, согласился на «карцерную»? – я даже удивился слегка.

«Карцерная» была темная, сырая подсобка в полуподвале, без окон и с плохой вентиляцией, вовсе ее не использовали никогда согласно названию, там полагалось держать архив, но чертова вездесущая плесень разъедала и сам воздух, потому бумаги пришлось поднять наверх. Зато бронебойная дверь, способная выдержать атаку взвода гранатометчиков. Но жить за ней, б-р-р-р!

– Согласился? Обрадовался! Говорит, настал момент решающего преобразования, и чтоб никто не вздумал мешать. Он даже не захотел узнать, отчего на него произошло нападение. Полоумный бедняга, но что поделаешь? С другой стороны, хотя бы в относительной безопасности.

Это да. А Мотя сразу, между прочим, велел – Гения-то вашего приберите. Отчего было вовремя не послушаться? И кого винить, кроме себя? Я представил Феномена в «карцерной». Полутьма и влажная вонь, сколько ни старайся, подвал он подвал и есть. Ждать в таком месте неотвратимого конца, безнадега жуткая. Но ведь Феномен не ждал конца. Я запутался в своих ощущениях и сочувственных переживаниях, потому нарочно постарался до срока отпустить и забыть.

Хорошо, что не позабыл предупредить. Отца Паисия не пускать на порог. И объяснил почему.

– Н-да, но двери просто так перед носом не захлопнешь. И потом, Феля, слишком откровенный демарш может показаться подозрительным, – засомневался Мао. Не в моих разоблачениях, а в предложенном образе действий. – Знаете ли, друзей держи близко, а врагов еще ближе. Пусть лучше будет у меня на глазах.

– Чем это лучше, Марксэн Аверьянович? Шнырять и вынюхивать, что еще не вынюхал?

– Вы забываете, Феля, я много лет на своем месте, и до этого отработал в местах, не избалованных благодатью. Заморочить и пыль пустить как-нибудь сумею, – осадил меня Мао.

И правильно осадил, не забывайся, медбрат, с кем имеешь дело. Интеллигентный-то наш главный, интеллигентный, но и дерьмеца нахлебался до полного к нему иммунитета, если не давал себе воли прежде, то вовсе не от бессилия – когда нужно, мог… короче, случись я в роли отца Паисия, крепко бы поостерегся. Однако мне пора было в коммерческие бега – Мао уже одним широким росчерком подмахнул командировочное предписание. Чтоб в перспективе не одолевали правозаградительные органы, насчет цели пребывания и регистрации. Оставалось изыскать лишь средства на билет и сопутствующие расходы. Официально следовал ваш покорный слуга для ознакомления с передовыми бальнеологическими методиками в институт им. Сербского. То-то они бы удивились, вздумай я и в самом деле зайти. Но я не собирался открыто светиться. Ни там, ни вообще нигде.

За мной, однако, имелся еще один должок. Точнее, добровольно взятая обязанность. Мотю я отыскал у ограды, в дальнем ее конце, где чугунная решетка начинала обратный полукруг. Пошел рядом с ним в ногу.

– Ваворок, Николай Иванович. Московский бизнесмен. Из бывших. Махинаторов и уголовников. Семь лет строгого режима, а дали пятнадцать, – говорил я в такт шагам. Мотя слушал внимательно, потому что на каждой моей фразе загибал по пальцу, будто считал: во-первых, во-вторых. Может, так оно и было. – Купил отца Паисия. Это пока все. Я еду в Москву. Что нужно, не знаю.

– Что нужно, уже понятно. Большое спасибо, – перебил меня Мотя. – Но ехать никуда не надо.

– Вам не надо. А мне и Марксэну Аверьяновичу надо, – еще не хватало, чтобы пациенты и дальше мной помыкали. То, что хотел Мотя, я выведал, остальное не его дело.

Тут он посмотрел на меня выпученными совиными глазами. Один зеленый, другой голубой. И меня обуяла жуть. Не страх, но именно жуть. Как перед бурей в пустыне. Между природой и вечностью. В глубинах морских и в девятых небесах. Я мог описать свое состояние только в таких, аллегорических выражениях, не соразмерных человеку. От этого и произошла жуть.

– Ладно, – согласно сказал он, отвернулся, и жуть исчезла. – Мы сможем обойтись.

– Что значит, обойтись? И кто это вы? – я ни черта уже не понимал, и не желал понимать. Спросил так просто, для проформы.

– Оно вам надо? – нарочито по-гопницки, в не свойственной ему манере, пренебрег мной Мотя.

Действительно, оно мне надо? Повезет, если со своим управлюсь. И все же Мотя ехать не велел. Наверное, оттого, что слишком опасно. Вот дурачок, да разве это может остановить? Вдруг я ждал всю жизнь? Что буду необходим я сам и жизнь моя, так что не жалко. Я развернулся прочь по своим делам.

Но и это мое служебное свидание оказалось не последним – у ворот ждала Верочка. Меня, кого же еще? В руках ее был пакет, а в глазах слезы.

– Вы вернетесь? – без сюсюканья и предисловий спросила она. Тоже деталей не знала, и про институт, и про Москву, я для нее уезжал неведомо куда.

– Само собой, вернусь, – успокоил я девушку. – А плачете вы зря. Верочка, Верочка.

Услыхав свое имя, повторенное дважды, она зарыдала еще горше. Пришлось подойти и приобнять, ненадолго. Верочка очнулась от слез, посмотрела с подозрением: уж не в издевку ли, а может, от снисхождения. Ничего не нашла, кроме моего замешательства, еще бы, неловкость такая, будто бы я обнимал дерево, и сам при этом знал, сколь глупо и странно выгляжу.

– Возьмите. Вам. – Она протянула пакет. Полиэтиленовый с базарными, цыганскими розами.

Я понял, что должен заглянуть внутрь, она ждала. В прозрачной жесткой обертке белая, как девичья совесть, рубашка, возможно хорошего импортного производства. Милая моя нескладеха, я простил Верочке даже отца Паисия. Чтоб не хуже других, чтобы, в случае чего, отнеслись с уважением, чтоб нарядно и просто.

– Спасибо, вот действительно пригодится! – я не лукавил, Верочка была счастлива. – Я вернусь, ваша рубашка останется на мне и в Бурьяновске.

Я не стал повторять расхожие ублюдочные сожаления «зачем вы тратились?», или «напрасно обеспокоили себя», принял дар с достоинством и благодарностью к дарителю. Я и так знал, что у Верочки лишней копейки не было: двое младших братьев – школьников, мать – конторщица в поселковом совете, отец – загнулся от пьянства в минувшем году. Она дарила на последние, и тут уж все равнозначно, уродка или красавица: есть вещи, которые нельзя. Нельзя обижать сирот, нельзя пренебрегать жертвой бедняка, нельзя плевать в чистую душу. Я аккуратно опустил пакет на землю, и в обнимку простился с ней без слов, Верочка вот-вот готова была зарыдать опять, а я не возражал, обо мне плакали так редко, почти никогда, и я подумал еще, что именно эти проводы возьму с собой. Проводы глупенькой, добросердечной дурнушки, оплакивавшей меня у больничных ворот.

Но надо было бежать. Для начала во временный приют-пристанище, переодеться, побриться наскоро, закинуть вещички – пакет и командировочное удостоверение. И дальше, дальше. На люди, и по людям.

К вечеру я еле доплелся до своей пристройки. Бубенец денег дал. И не спросил зачем. Ему и вправду было не до расспросов – неприятности по коммерческой части директора ожидали нешуточные. Беда в том, что Илья Спиридонович дал немного. На кота широко, на собаку узко. У него у самого оставалось в обрез. Пришлось продолжать поиски. А пойти я мог еще в одно только место. К Галочке Шахворостовой. Это и заняло остальную часть драгоценного дня.

Чтоб вы понимали, до явления Лидки я отнюдь не прозябал в Бурьяновске совершеннейшим монахом. Ольга Лазаревна не в счет, да и считать особенно было мне нечего. А вот Галочка! Это явление исключительного порядка, хотя и повсеместно нередкое. Она служила на почте – посылки, бандероли, заказные письма, выдать-принять. Ей очень нравилось на людях. Галочка относилась к тому человеческому типу, которому противопоказано одиночество, она бы и на необитаемом острове нашла себе компанию, и компанию веселую, хотя бы у пиратов южных морей. Еще у Галочки был муж. По ее собственным словам, где-то там. Строитель-шабашник, неплохой каменщик, супруг кочевал по области, в летнее время – так и без захода в семейный порт, добывал средства на пропитание и с реальной надеждой приобрести в собственность новый УАЗик-внедорожник. Хвала ему! А Галочка скучала соломенной вдовой. Маленький сынишка и бодрая маменька, готовая покрыть все дочерние грехи, явно не могли удержать ее в рамках общепринятой нравственности. И Галочка принимала гостей. Дальнобойщиков помоложе, кавказских купцов посолиднее, залетных студентиков повеселее. У нее было лишь одно железное правило: никого из своих, местных, все равно, холостых или женатых. Галочка объясняла это с неожиданной логикой. Чтоб не мозолили глаза, очень надо ее мужу раскланиваться с соседскими хахалями каждый божий день и гадать, было ли чего, а так транзитные сегодня здесь, завтра там. Вроде и спрос другой. Муженьку ее свистели в уши, но обходилось без мордобоя и последствий, видимо, и сам шабашник Шахворостов имел за собой грешки, которые благоразумно выходило не поминать.

Как бы в демонстрацию того факта, что я существо в Бурьяновске непостоянное, Галочка привечала и меня. Абсолютно бескорыстно. Даже наоборот. Старалось прикормить на случай. На какой? Да мало ли. Что говорить, зашел я на почту в обед, а вышел с черного хода Галочкиного домика, когда все порядочные люди садились за ужин. Отпросилась с работы попрощаться, хоть я сказал, мол, уезжаю ненадолго, от силы недели на две. Про Москву ни ползвука, дескать, навестить старушку мать. Брехня в чистом виде, какая там старушка! Мама моя, Любовь Пантелеевна, давно вышла замуж за своего опального и сильно ответственного секретаря, жила с ним в счастье и в согласии – в период государственного полураспада бодрячка вернули с колхозных полей, как несправедливо пострадавшего. За развод и аморалку уже не ссылали, весь городок кричал им «горько!», ну и я громче всех. Навестить бы их, конечно. Не помешало бы, но похвастать мне было нечем, огорчать жалко, пусть думают, что небрежение мое от беспросветной занятости, – и обижаются. Чем – от добровольно избранной нужды, – и расстраиваются.