Как раз и повстречался мне по пути М.В.Д., спешащий куда-то с вечным фонендоскопом на бойцовской петушьей шее. Дядя Слава при виде моей озабоченно крадущейся особы притормозил, будто сомневался – живой медбрат перед ним или наколдованное привидение, однако признал за человеческое существо. Странно это было, мы виделись давеча в столовой, и Мухарев даже сказал мне: эх, вовремя ты, самое главное, успел!
– Дядя Слава! – окликнул я его, как будто М.В.Д. мог меня опять упустить из виду или притвориться, что по оплошности не заметил. – Я в «карцерную», вот собрался, – зачем-то нарочито протянул вперед укрытые вафельным полотенцем тарелки, будто в доказательство намерений.
– А-аа! К Власьичу! – Мухарев словно бы облегченно выдохнул подозрительный воздух. Но и взглянул. Как-то не так взглянул. Под «не так» я разумел взгляд, отягощенный знанием, которым неохотно и небезопасно делиться до поры. – Ты у него, поди, не был, у Феномена-то, в его подвале?
– Не был, – подтвердил я. – Гения Власьевича перед моим отъездом перевели.
– Ну, тогда так. Ты поосторожней там, смотри. То есть, смотри поосторожней.
Я догадался, что дядя Слава говорил в буквальном смысле. Поосторожней смотри. Смотри на что? Но это и предстояло мне вскорости узнать, шагов этак, через …дцать. Я уже подходил к двери «карцерной».
Конечно, на ней не было никакого замка. Ни даже простой задвижки. Феномен запирал себя изнутри. То ли безопасности ради – хватило одного случая с провокацией и попыткой похищения, то ли в целях ограждения любопытствующих – чтоб не шастали без приглашения. Наверное, кто-то, может и сам Мао, носил ему еду – скудные потребности Феномена вряд ли за прошедшее время стали богаче, – прибирался, если позволяли, а в общем я не думал, что вокруг берлоги Феномена наблюдалось активное движение.
Я постучал. В железную, гудящую набатом дверь. Мог бы не стучать. Мог бы поставить на не слишком чистый пол у порога завернутые для тепла тарелки – все равно петли вращались внутрь, разбить бы не получилось, если и распахнуть настежь. Разве прокричал бы: Гений Власьевич, ваш завтрак! Ну и дальше не мое дело. Однако постучал. Из-за Мухарева, что ли? К чему было это его сакраментальное: смотри поосторожней! Не «внимательней» или там «скромнее», но «поосторожней». Как будто в логово василиска меня посылал. Вдруг бы глянул в драконьи свирепые очи, как тотчас навек обратился в лежачий камень.
Вместо ответа, любого – сейчас-сейчас, пошел ты на…, или: тише не в пивной, или сакраментального: кто там, – за дверью нечто щелкнуло. Резко, с инерцией противохода, всякое действие равно противодействию, как будто отдача после ружейного выстрела. Тонкая полоска света послужила мне пропуском внутрь. Откуда у Феномена свет? Ведь нет же в «карцерной» никаких окон? Брякнул про себя сдуру. Не в темноте же он там сидит! На это первым делом посмотрел, как если бы у меня не было ни других дел, ни интересов. Обычная лампочка на крученом шнуре, без абажура, без всего вообще, хоть бы газетный конвертик свернули для приличия – еще подумал я, все же больной человек, что он у вас как собака, и свет сортирный, в аккурат для депрессивных самоубийц, очень стимулирующий. Заботы у меня не имелось больше, как цепляться к пустякам, но вот свет этот, убогий и какой-то очень казенный, задел за живое. И запах. Не тяжкий или по больничному застойный, когда пахнет пролежнями, не вынесенной уткой и дезинфекцией – душный букет миазмов. Запах был производственный, химический: угольно-пыльный, мазутный, заводской, будто бы воздух забивался мелкой крошкой мне в нос и в горло, и никак не желал прочищаться обратно, но оседал в легких, делая проблематичным следующий кислородный глоток. Чихать хотелось в прямом значении слова.
Удивительнее всего мне показалось, что Феномен меня не встретил – обернулся лицом к двери, резонно считая: он там стоит, – за спиной у меня оказалось пусто. На железном листе обивки и поверх притолоки шло остроумное устройство. Вроде как дерни за веревочку, Сезам и откроется. Это чтобы с кровати не вставать, догадался я. А дверь тем временем автоматически захлопнулась за мной, будто переходной шлюз между астронавтом и открытым космосом. Тарелки мои звякнули одна о другую, боязливо так, словно порывом их могло разнести вдребезги. Толстенные тарелки, надежные, общепитовские, я некстати подумал, что забыл прихватить утренний какао с молоком, а потом припомнил – жидкости Феномен давно почти никакой не пьет, чуть ли ни по чайной ложке в день, преобразует, якобы, обмен веществ. Так что, какао никакое не нужно.
Сам Гений Власьевич лежал на опрятно застеленной койке, отчего-то спроецировавшей из подсознательной тени киношные тюремные нары – натуральных я, само собой, не видел, а в казармах были совсем иные, – хотя в реальности оказалась очень даже обычная кровать, из тех, что завезли к нам однажды благотворительно несколько штук. Не панцирные перестарки, но смахивающие на детсадовские с деревянными спинками, только без переводных картинок с вишенками и ёжиками, их отдали в женское отделение, наверное, одну пожертвовали для Феномена – вряд ли он способен оценить, грустно констатировал я про себя. Укрытый с головой шерстяным колючим одеялом, какого-то полуармейского образца, в «чернушную» клетку, это в июльскую-то жару, он представлялся бурым медведем в спячке, также сипел и вздыхал, будто большое мощное животное. И беспорядочная груда его плоти под этим одеялом отчего-то не казалась уже человеческим телом, то ли из-за складок грубой ткани, то ли из-за неверного обманного света, но Феномен словно бы стал крупнее в местах, где напротив телесным членам положено истончаться – толстое покрывало не спускалось ломкими ступенями к его ногам, но как раз наоборот, вздыбливалось от бедер и до ступней, странно это было, но я не придал сперва значения. Я подошел поближе. Не то, чтобы инстинктивно – медбрату хотя бы положено убедиться, что подопечный его жив и вполне ощущает чужое присутствие, в данном случае излишняя озабоченность, ведь Феномен открыл мне дверь, но я все же подошел.
– Гений Власьевич, как вы? – форма вопроса была чисто риторическая, и оттого наиболее уместная.
Ответа я, конечно, не получил. А может, не удостоился. Я был всего лишь медбрат, но из прочего наличного персонала Феномен, кроме, разумеется, Мао, выделял разве одного только дядю Славу Мухарева, и не просто выделял, а будто бы даже поддерживал душевную связь. Наверное, М.В.Д. за ним отдельно ухаживает: свежее бельишко, то да се, из дружеского сочувствия? Догадался я. Дядя Слава особенно и вспылил, что залетные амбалы покусились именно на Феномена; синдром кореша-однополчанина, хотя с Феноменом они не то, что не могли служить прежде, но вовсе происходили из разный социальных времен и слоев. С другой стороны, нелепое, фантазийное мужество Гения Власьевича перед неуклонно одолевавшей его саркомой Юинга могло потрясти любое воображение, и может даже напоминало Мухареву его собственное боевое, штрафбатовское прошлое.
– Гений Власьевич, тут я завтрак принес. И кальций. На тумбочку поставлю, – сказал я, словно себе в утешение, потому что Феномен вообще никоим образом не отреагировал на мои словесные потуги. – Ну, тогда я пойду. Вы лежите, а я еще вечером загляну, – пообещал, будто бы без меня здесь пропадали, и ждать не дождаться могли, коли где задержусь.
И тут зачем-то. Зачем-то я коснулся его руки. Скрытой под все тем же солдатским одеялом. Наверное, хотел завершить благопристойно ритуал прощания, дескать, мужайтесь, если не все будет хорошо, то, по крайней мере, кончится очень скоро. Я опустил ладонь на область предполагаемого предплечья, и еще успел стиснуть пальцы, прежде чем смущенное мое сознание предупредило меня этого ни в коем случае не делать. Не потому совсем, что Феномен мог оттолкнуть меня или ударить, или я в свою очередь мог ему что-то повредить – хрупкие, пораженные болезнью кости сломать было бы легко, но и я соображал: довольно слабое успокоительное пожатие, а нисколько не намерение проверить на прочность. Тем более, что Феномен не охнул, никак не показал своего неудовольствия, вообще не сделал ничего. Лежал себе, как прежде, лежал, лежал.
Но то, что я почувствовал в этом столь мимолетном, коротком касании, трудно было передать понятным языком. Я мог сказать, или объяснить достаточно путано, что это ни в какой мере и действительно не оказалось человеческое тело. Будто бы утыканное шипами ползучее желе, точнее я ни с чем не смог бы сравнить. Я не знал, что это было. Я уже не хотел знать – я понял это тоже. Я хотел лишь уйти отсюда и побыстрее. А лучше всего, вообще больше никогда не спускаться в «карцерную», пусть Лабудур или кто еще другой, с меня хватит, всех событий, скитаний, мучений. С меня хватит.
Я повторял, бубнил, как считалку, себе под нос, всю обратную дорогу наверх. С меня хватит, с меня хватит. Точно буддийскую мантру для обретения душевного покоя. «Ом-м-м мани падме хум-м-м». Хотя, кой там покой! Я, наверное, в тот миг только по-настоящему и прозрел. Потому что, слишком уж постепенно все происходило. Это на первый взгляд кажется, что быстро, если смотреть снаружи, но совсем не так изнутри. Будто для невезучей лягушки, что плавает в медленно закипающей воде, и не чувствует ползучего подъема температуры. Точно также я не замечал, как все россказни и вычурные, неправдоподобные диагнозы становились вокруг меня явью. Помаленьку, полегоньку. Визит мертвого Николая Ивановича послужил лишь первым, начальным толчком, поводом, но отнюдь не причиной. Причины же во множественном числе давно разгуливали вокруг меня в относительной, полу-ограничительной свободе нашего стационара, а я делал вид, будто совершенно не признаю их настоящую суть. Подумаешь, миражи над цветущей картошкой! Или странности Моти – не так уж они велики. К тому же, за годы работы я привык, и более того, все в принципе выходило научно объяснимо: я имею в виду, объяснимо в рамках той науки, которая была мне доступна в понимании. Нисколько я не собирался придавать значение провидению божьему или чудесам, я лишь обозначал наличный горизонт, до которого простирались мое знание и видение существующих вещей, – для ньютонианца-механика он свой, для поклонника теории относительности совсем другой. И вот, горизонт этот явно отодвигался куда в даль, все более и более, как заманчивая морковка от бегущего ослика, который уже устал воспринимать ее, как некий действительный предмет и оттого впал в иллюзию сытости. Пока, наконец, не пал от голода.