ции, он брал своим ножом легко и весело, как Александр Македонский.
Соседские ребята, убедившиеся в его полном превосходстве, перестали играть с ним, и он проводил многие часы во дворе своего дома, засаживая ножичек в бледное бельмо спиленной нижней ветки огромной груши и отступая при этом все дальше от цели. За эти долгие часы он постиг механику броска, знал ее наизусть и кистью, и глазом, но главное наслаждение испытывал от огненного мгновения соотнесения руки с ножом и желанной точки, завершавшегося дрожанием черенка в сердцевине цели.
Иногда он брал другой нож, кухонный, и выбирал другую цель, и нож с хрустом, или со стоном, или с тонким свистом входил в нее. Старый материнский дом, и без того ветхий, был весь в шрамах от его мальчишеских упражнений. Но совершенство оказалось скучным, и он забросил это занятие.
Новые возможности открылись, когда он перешел из начальной школы в новую десятилетку, где было много диковинного: писсуары, фарфоровые раковины, чучело совы, картина с голым, без кожи, человеком, стеклянные чудесные посудинки, железные приборы с лампочками. Но любимым и самым притягательным местом был хорошо по тем временам оборудованный спортивный зал. Перекладина, брусья и кожаный «конь» стали его любимыми предметами с пятого класса.
В Бутонове открылась античная телесная одаренность, столь же редкая, как музыкальная, поэтическая или шахматная. Но тогда он не знал, что его талант ценится ниже, чем дарования интеллектуальные, и наслаждался успехами, все более заметными с каждым месяцем.
Преподавательница физкультуры направила его в секцию ЦСК, и к Новому году он уже участвовал в первых в своей жизни соревнованиях. Тренеры изумлялись его феноменальной хватке, врожденной экономности движений и собранности – он сразу приходил к результатам, которые обыкновенно вытаптываются годами.
Ему не было и двенадцати лет, когда его впервые взяли на сборы. В тот раз маленьких спортсменов не вывозили за город из Москвы – просто поселили в военной гостинице на площади Коммуны, в четырехместных номерах с красным ковром, графином и телефоном на столе драгоценного дерева, в тяжелом великолепии сталинского, с военным уклоном, стиля.
Шел учебный год, и потому по утрам спортсмены разъезжались по своим школам, а после возвращения обедали в местной военной столовой по тридцатирублевым талонам. В правом крыле невысокого, приземистого корпуса, сердцем которого был Краснознаменный зал, размещался спортивный комплекс. Там и проводил лучшие часы счастливого детства будущий цвет советского спорта.
Вход был строго по пропускам, и все это, вместе взятое – талоны на обеды, крутая калорийная еда с шоколадом, сгущенкой и пирожными, пропуск книжечкой, с фотографией, и особенно выданный бесплатно синий шерстяной тренировочный костюм с белой полосой у ворота, – внушало юному Бутонову уважение к собственному телу, заслуживающему всех этих неземных благ.
Учился он слабенько, постоянно имел за душой какую-нибудь неисправленную двойку, которую прикрывал обычно к концу четверти из страха, что не допустят к тренировкам. Поскольку он был спортивной гордостью школы, то преподаватели, скривившись, ставили ему сильно натянутые тройки без особых пререканий.
К четырнадцати годам он был замечательно сложенный юноша, с правильными чертами лица, коротко, по спортивной моде, остриженный, дисциплинированный и честолюбивый. Он состоял в юношеской сборной, тренировался по программе мастеров и нацеливался на предстоящих всесоюзных соревнованиях занять первое место.
Тренер Николай Васильевич, умный и прожженный спортивный волк, возлагал на него немалые надежды и предчувствовал большую спортивную биографию. Он много возился с Валерой, и незамысловатое его обращение «сынок» было для мальчишки значительным и содержательным. Валера искал черты сходства со своим кумиром, радовался, что волосы у них одного цвета, глаза серо-голубые, похожие, он щурил глаза, как Николай Васильевич, подражал его пружинящей, с раскачкой походке, купил себе белые носовые платки, как у Николая Васильевича.
Но первого места на всесоюзных соревнованиях он не получил, хотя был в себе уверен. Выступал он отлично, был как летящий нож и знал, что попал в цель. Но он не знал других важных вещей, прекрасно известных его тренеру: тайных механизмов успеха, высоких покровительств, судейских зажимов, бесстыдства и продажности спорта.
Две десятые балла, отодвинувшие Бутонова на второе место, показались ему жестокой несправедливостью, так что он в раздевалке, скинув с себя бесплатное цээсковское барахлишко, поехал в Расторгуево в школьных брюках на голом теле.
Возможно, Николаю Васильевичу удалось бы вернуть его, замазав поражение незначащими словами, скользкими и полуправдивыми объяснениями происшедшего, но, к несчастью, один из старших сотоварищей – Бутонов был в сборной самым юным – раскрыл ему тайную сторону этого несправедливого поражения. Это был сговор, и сам тренер был припутан. Того, кто получил первенство, тренировал зять главы федерации, и судейская коллегия была предвзятая – не то чтобы купленная, но связанная по руками и ногам.
Теперь Валерий и сам прозрел: с чего бы это накануне выступления Николай Васильевич, всегда настраивающий его на победу, сказал ему как бы невзначай:
– Ладно, Валера, не бзди, для тебя, по твоему возрасту, и второе место будет неплохо. Очень неплохо…
Несколько раз тренер приезжал в Расторгуево. Первый раз Валерий влез на чердак и спрятался там, как маленький. Во второй раз вышел, говорил сквозь зубы, смотрел мимо глаз. В третий раз Николай Васильевич разговаривал с Валентиной Федоровной, но она только руками разводила и блеяла:
– Да по мне-то хорошо, плохого что ж, да как Валерка сам…
Ей тоже нравились бесплатные олимпийские костюмы, да и второе место плохим ей не казалось.
Но Валера был непреклонен. Николай Васильевич переживал, что мальчишка переметнется в «Трудовые резервы» или в «Спартак», и вся его трехлетняя работа пойдет в чужие руки. Но этого не случилось. Чудовищное тайное самолюбие Бутонова, выросшее в тени расторгуевской груши, толкало его теперь на какой-то другой путь, более верный, где не было бы оскорбительных возможностей провала, блатного гнусного розыгрыша и предательства.
Начались летние каникулы, ни на какие сборы он не поехал, целыми днями лежал под грушей, все обдумывая, как так произошло то, что произошло, и получил через неделю откровение: нельзя ставить себя в положение зависимости от других людей или обстоятельств. Окажись он под смоковницей, может быть, откровение имело бы более возвышенный характер, но от русской груши большего ждать не приходилось.
Через две недели он был зачислен в цирковое училище.
Какое же это было чудо! Каждый день Бутонов приходил на занятия и испытывал восторг пятилетнего мальчика, впервые приведенного в цирк. Учебный манеж был вполне настоящим: также пахло опилками, животными, тальком. Шары, разноцветные кегли и стройные девушки летали в свободном воздухе. Это был особый, единственный в своем роде мир – вот что чувствовал Бутонов каждой клеткой своего тела.
О соревновании не могло быть и речи, каждый стоил столько, сколько стоила его профессия: воздушный гимнаст не мог плохо работать, он рисковал жизнью. Никакой телефонный звонок не мог остановить медведя, когда он, со своей неподвижной, совершенно лишенной мимики мордой, встав на дыбы, шел ломать дрессировщика. Никакое родство с начальством, никакая поддержка сверху не помогала крутить обратное сальто.
«Это не спорт, – размышлял опытный Бутонов, – в спорте продажность, здесь не так».
Он не смог бы сам до конца это сформулировать, но глубоко понимал, что на вершине мастерства, в пространстве абсолютного владения профессией располагается крошечная зона независимости. Там, на вершине Олимпа, находились звезды цирка, свободно пересекающие границы стран, одетые в невообразимо прекрасную одежду, богатые, независимые.
В чем-то существенном мальчик был прав, хотя во многих отношениях цирк был совершенно таким же, как прочие советские учреждения – склад, баня или академия. Существовали партком, местком, официальное подчинение вышестоящим организациям и неофициальное – любому звонку с мистического верха. Зависть, интрига и страх были могущественными рычагами цирковой жизни, но об этом ему еще только предстояло узнать. А пока что он жил той полумонашеской жизнью, которой научил его спорт. Хотя никаких формальных обетов не было произнесено, соблюдалась аскеза, только молитвенное правило заменяли утренние зарядки и вечерние занятия, пост претворялся в диету, а послушание – в полное дисциплинарное подчинение учителю. Мастеру, как говорили здесь. Что же касается целомудрия, которое вовсе не ценилось само по себе, то устройство жизни истинного спортсмена было таково, что бешеные физические нагрузки и жестокий режим страшно ограничивали то вольное, праздное и праздничное настроение, при котором юноши и девушки объединяют свои усилия для получения совместных удовольствий.
Цирковое училище и по сей день вспоминает Бутонова. Всю цирковую науку он осваивал играючи – акробатику, жонглировку, эквилибр, и каждая из этих наук на него претендовала. В гимнастике Бутонову не было равных.
С первых же месяцев учебы его звали в готовые номера. Он отказывался, потому что точно знал, кем он хочет быть: воздушным гимнастом. Работать воздух… Учителем Бутонова вместо падшего Николая Васильевича стал немолодой циркач смутной крови из цирковой династии, с внешностью коробейника, но с итальянским именем Антонио Муцетони. По-простому его звали Антоном Ивановичем.
Родился Муцетони-старший в трехосном фургоне, на линялой сине-красной попоне шапито, по дороге из Галиции в Одессу, от наездницы и акробата. Многие глубокие морщины вдоль и поперек покрывали его лицо и были столь же затейливы, как и многочисленные истории, которые он о себе рассказывал.
Правда перемешалась в них с вымыслом так давно, что он уже и сам забыл, где привирает. Видя незаурядные дарования нового ученика, он уже подумывал о том, как бы определить его со временем в труппу воздушных гимнастов, в которой с трапеции на трапецию летали его сын, племянник и двенадцатилетняя внучка Нина.