Медея и ее дети — страница 25 из 48

Через час Мотя закончила свою трапезу и вышла из чулана. На нее дохнуло холодом. Морозным воздухом несло из открытой двери Машиной комнаты. Она вошла, увидела распахнутое окно, ахнула, кинулась его закрывать. На подоконнике намело маленькую неровную горку снега. Только закрывши окно, она увидела, что Маши в постели нет. У нее подкосились ноги. Она села на пол. Заглянула под кровать. Подошла к окну. Шел густой снег. Ничего не было видно, кроме медлительных хлопьев.

Мотя сунула голые ноги в валенки, накинула платок и старое хозяйское пальто, побежала к лифту. Спустилась, пробежала через большой, покрытый красным ковром вестибюль, шмыгнула через тяжеленную дверь на улицу и обогнула угол дома. Снег лежал ровный, рыхлый, празднично блестел.

«Может, замело уже», – подумала она и пошла, разметывая валенками толстый снег под окнами их квартиры. Девочки не было. Тогда она поднялась и разбудила хозяев.

Машу сняли с балюстрады через полтора часа. Она была без сознания, но и без единой царапины. Петр Степанович проводил до машины укрытую одеялами девочку, вернулся в квартиру. Вера Ивановна просидела эти полтора часа на краю своей кровати, не сдвинувшись с места и не проронив ни слова. Когда Машу увезли, генерал увел Веру Ивановну к себе в кабинет, посадил в холодное кожаное кресло и, крепко взяв за плечи, встряхнул:

– Говори!

Вера Ивановна улыбнулась неуместной улыбочкой:

– Это она все подстроила… Танечку мою убила…

– Что? – переспросил Петр Степанович, догадавшись наконец, что его жена сошла с ума.

– Маленькая убийца… все подстроила… она…

Следующая машина увезла Веру Ивановну. Генерал не стал ждать до утра – вызвал немедленно. В эту ночь ему пришлось еще раз спускаться вниз, к санитарной машине. Поднимаясь наверх в лифте, он поклялся, что ни дня больше не проведет с женой под одной крышей.

Утром он позвонил Александре Георгиевне, сообщил о случившемся очень сухо и коротко и просил забрать Машу из больницы к себе, как только ее выпишут. Через день генерал уехал в инспекционную поездку на Дальний Восток.

Свою бабушку Веру Ивановну Маша видела с тех пор только один раз, на похоронах. Петр Степанович сдержал свое слово – Вера Ивановна прожила оставшиеся ей восемь лет жизни в привилегированной лечебнице, вдали от драгоценной мебели, фарфора и хрусталя. В сухой мертвой старушке с редкими серыми волосами Маша не узнала красивой, пышноволосой бабушки Веры Ивановны в вишневом халате, приходившей к ней, семилетней, шептать ночные проклятия…

Через неделю после счастливо закончившегося несчастья неказистый, провинциального вида еврей доктор Фельдман затолкнул Александру Георгиевну в подлестничный чулан, заваленный старыми кроватями, тюками с рваным бельем и коробками, усадил ее на шаткий табурет, а сам устроился на трехногом стуле. Старая трикотажная рубашка с растянутым воротом и кривой узел галстука выглядывали из распаха халата. Даже лысина его выглядела неопрятной – в неравномерных кустиках и клочках, как неперелинявший мех. Он сложил перед собой специально-врачебные, профессиональные руки и начал:

– Александра Георгиевна, если не ошибаюсь… Здесь совершенно невозможно поговорить. Единственное место, где не мешают… Разговор у меня к вам серьезный. Я хочу, чтобы вы поняли, что психическое здоровье ребенка целиком в ваших руках. Девочка пережила травму такой глубины, что трудно предвидеть ее отдаленные последствия. Я совершенно уверен, что многие мои коллеги настаивали бы на переводе ее в стационар и на серьезном медикаментозном лечении. Возможно, это и понадобится. Неизвестно, как будет развиваться ситуация. Но я думаю, что есть шанс эту историю похоронить… – Он смутился, почувствовав, что говорит не то. – Я имею в виду, что у психики есть огромные защитные механизмы и, может быть, они сработают. К счастью. Маша не отдает себе полного отчета о происшедшем. Идея самоубийства в ее сознании не сформировалась, и сам факт суицидной попытки ею не осознан. Происшедшее с ней может быть рассмотрено, скорее… знаете, как если бы человек отдернул руку, схватившись за горячее. Я с Машей много беседовал. Она неохотно идет на контакт, но, если контакт имеется, она говорит искренне, чистосердечно, и, знаете, – он смял свою полунаучную речь, – она очаровательное существо, умненькая, ясная, с каким-то очень хорошим нравственным строем… чудесный ребенок.

Лицо его посветлело, и он сделался даже симпатичным.

«На кого-то знакомого похож», – мелькнуло у Сандры.

– Одних людей страдание калечит, а других, знаете, как-то возвышает. Ей сейчас нужна теплица, инкубатор. Я бы забрал ее в этом году из школы, чтобы, знаете, исключить все случайности: плохой педагог, грубые дети… Лучше подержать ее дома до будущего года. И очень, очень щадящая обстановка. – Он встрепенулся. – И никаких контактов с той бабушкой! Исключить. Она внушила ей комплекс вины за смерть родителей, а это и взрослый человек не каждый вынесет. Все это может вытесниться. Старайтесь не напоминать ей об этом периоде, и о родителях тоже не надо ей напоминать. Вот телефон мой, звоните. – Он вынул заранее приготовленный листок. – Машу я не оставлю, буду наблюдать – пожалуйста, пожалуйста…

Александра не ожидала, что Машу так быстро отдадут. Ее вещи, второй раз за полгода перевезенные генеральским шофером на новую квартиру, стояли еще неразобранными, вместе с не пригодившимся чемоданом и лыжами. Александра сразу же после разговора с врачом поехала домой за Машиной одеждой и в тот же день забрала ее в Успенский…

Была половина января, елка еще не была разобрана, стол раздвинут по-праздничному. Пришла и гостья – старшая дочь Александры, беременная Лидия. Еда была простая, не праздничная: винегрет, котлеты с макаронами да подгоревшее Никино печенье, которое она в спешке стряпала перед самым Машиным приездом.

Зато с рекомендованной доктором любовью все обстояло как нельзя лучше: сердце Александры просто разрывалось от молитвенной благодарности, что Маша чудом спаслась, что она здорова и у нее в доме. Ни один из ее собственных детей не казался ей в эти минуты столь горячо любимым, как эта хрупкая сероглазая девочка, совсем не их породы.

Ника тискала ее, обнимала, забавляла всеми известными ей способами. Маша немного посидела за столом, а потом пересела в детское плетеное креслице, которое за несколько дней до ее приезда принес откуда-то Иван Исаевич и два дня чинил поломанную ручку и прилаживал на сиденье кусок красного сукна с бахромой.

Расслабленная от беременности Лидия вскоре ушла – она теперь жила с мужем в комнате Ивана Исаевича.

Хотя вся семья ждала Машиного приезда, он все-таки оказался неожиданным, и потому спального места ей не приготовили. Ника отправилась спать к матери, а Машу уложили в Никину маленькую ладью, из которой она за лето почти выросла. Глаза у Маши слипались, но, когда ее уложили, сон ушел. Она лежала с открытыми глазами и думала, как в будущем году поедет с Никой в зимний лагерь.

Вымыв и убрав посуду, Александра подошла к девочке, села рядом.

– Дай руку, – попросила Маша.

Александра взяла Машу за руку, и девочка быстро уснула. Но когда Александра пыталась осторожно высвободить руку. Маша открыла глаза:

– Дай руку…

Так до утра и просидела Александра возле спящей внучки. Иван Исаевич пытался сменить ее на этом молчаливом посту, но она только качала головой и жестом отсылала его спать. Это была первая ночь в череде многих. Без ночного поводыря – бабушкиной или Никиной руки Маша не могла заснуть, а заснув, иногда просыпалась с криком, и тогда Сандра или Ника брали ее к себе, успокаивали. Как будто их было две: Маша дневная, спокойная, ласковая, приветливая, и Маша ночная – испуганная и затравленная.

Возле Машиной кровати поставили раскладушку. Обычно на ней укладывалась Ника, она лучше матери умела сторожить хрупкий Машин сон, а потревоженная, мгновенно засыпала. Ника вообще была лучшей помощницей матери, чем старшая Вера, которая училась в институте, обожала до страсти всяческое учение и кроме институтских занятий ходила на курсы то немецкого языка, то какой-то туманной эстетики.

Нике шел тринадцатый год, она уже набрала хороший рост и множество разных женских умений, стайка мелких прыщиков в середине лба свидетельствовала о том, что близится время, когда ее дарования будут востребованы.

Маша переехала в Успенский переулок как раз в то время, когда Ника охладела к обычной девчачьей забаве, к игре в куклы, и живая Маша разом заменила ей всех Кать и Ляль, на которых она так долго упражняла смутные материнские инстинкты. Все куклы с ворохом платьев и пальто, которые не ленилась им шить проворная Александра, перешли к Маше, и Ника почувствовала себя главой большой семьи с дочкой Машей и кучей игрушечных внучек.

Много лет спустя, уже родив Катю, Ника признавалась Александре, что, видимо, потратила весь первый материнский пыл на племянницу, потому что никогда не испытывала к своим детям такой трепетной любви, такого полного принятия в сердце другого человека, как это было в первые годы жизни Маши в их доме. Особенно в тот первый год, когда она жила состраданием к Маше, держала по ночам ее за руку, плела по утрам косички, а после школы водила гулять на Страстной бульвар. В Машиной жизни Ника занимала огромное и трудноопределимое место: была любимой подругой, старшей сестрой, во всем лучшей, во всем идеальной…

В следующем году, когда Машу снова отдали в школу, Ника водила ее в школу, а Иван Исаевич забирал. После занятий он либо приводил ее домой, либо таскал к себе в театр.

Александра, вскоре после Машиного переезда похоронившая свою знаменитую патронессу, ушла из театра. Теперь она заведовала маленьким закрытым ателье для правительственных дам. Место было блатное, но у Александры от прежних лет остались какие-то покровители.

Крепдешиновые обрезки от обширных правительственных платьев шли куклам на наряды, но обе они, и Ника, и Маша, сохранили на всю жизнь отвращение к розовому, голубому, оборчатому и плиссированному. Обе они, чуть повзрослев, стали носить мужские рубашки и джинсы, когда они стали водиться.