Виталис страстно любил море и чувствовал себя счастливым только в воде. И еще он любил Лизу и Алика, они были единственными детьми, с которыми он общался. Трудно было сказать, вспоминал ли он их в зимние месяцы, но первая встреча с ними после разлуки была для него праздником.
Старшие готовили детей к приезду Виталиса, и дети были заряжены добрыми намерениями. Лиза выделила из своего собачье-медвежьего парка лучшее животное для подарка. Алик построил в куче песка дворец, предназначенный Виталису на слом, – это была такая игра: Алик строил, Виталис ломал, и оба радовались.
Маша перебралась в Самонину комнату, освободила для литовцев Синюю, побольше.
Сама Маша находилась с утра в состоянии хаотического вдохновения: слова, строчки одолевали ее, и она едва успевала закрепить их в памяти. Постепенно образовалось: «Прими и то, что свыше меры, как благодать на благодать, как дождь, как снег, как тайну веры, как все, с чем нам не совладать…» На том дело и кончилось.
Одновременно и совершенно независимо Маша утешала Лизу, которая крепилась крепилась, но все-таки вскоре после отъезда матери расплакалась, потом накормила детей, уложила их спать и, бросив грязную посуду, легла в зашторенную Самонину комнату, собравшись в круглый комочек и повторяя мысленно весь вчерашний вечер – и золотую кофту барменши, и движение, которым Бутонов крутил телефонный диск.
Вспомнила также, как отозвалось ее тело на его первое случайное прикосновение еще тогда, в походе, когда прожгло ей руку и залихорадило.
«Вот точка судьбы, опять точка судьбы, – думала она. – Первая – когда родители утром выехали на Можайское шоссе, в семь лет; вторая – когда Алик подошел на студии, в шестнадцать, и теперь, в двадцать пять. Перемена жизни. Перелом судьбы. Давно ждала его, предчувствовала. Милый Алик, единственный из всех, кто мог бы понять. Бедный Алик, у него, как ни у кого, есть это понимание судьбы, чувство судьбы… Ничего не могу поделать. Неотменимо. Ничем не могу помочь…»
Ей тоже никто не мог помочь: чувство судьбы-то у нее было, но опыта адюльтера не было.
«..Любовь то гостьей, то хозяйкой, то конокрадом, то конем, то в час полуденный прохладой, то в час полуночный – огнем…» – И заснула.
Вечером состоялись обыкновенные посиделки. На месте Ники и ее гитары восседали Гвидас-Громила в рыжих усах и его жена Алдона с мужским лицом и женственной, в парикмахерских локонах, прической.
Рядом с Георгием – Нора, разговор тугой, в паузах. Не хватало Ники, одно присутствие которой делало любое общение гладким и непринужденным. Медея была довольна: Гвидас, как обычно, привез литовских гостинцев, а кроме того, вручил Медее приличную сумму денег на ремонт дома.
Теперь они с Георгием обсуждали подводку воды. В Нижнем Поселке водопровод был, а к Верхнему его так и не подвели, хотя много лет обещали. Домов здесь было немного, все пользовались привозной водой, которую хранили либо в старых наливных колодцах, либо в цистернах. Георгий не был уверен в насосной станции – дойдет ли вода доверху.
Алдона часто выходила из кухни – послушать под дверью Синей комнаты, спит ли Виталис. Обычно он несколько раз в ночь с криком просыпался, но теперь, после тяжелого пути, спал хорошо.
Маша не принимала участия в разговоре. Шел одиннадцатый час, она еще не потеряла надежды, что зайдет Бутонов. Увидев, что Нора встала, она обрадовалась:
– Я тебя провожу?
Георгий замолк на полуслове, потом спохватился:
– Да я провожу, Маш.
– Я все равно хочу пройтись, – поднялась Маша.
К дому Кравчуков шли молча, гуськом. У задней калитки остановились. В Норином домике было темно и тихо, Таня спала, и Нора пожалела, что рано ушла. Георгий собирался ей что-то сказать, но точно не знал что, да и Маша мешала.
Маша разглядывала кравчуковский доходный дом с сараями, пристройками и террасами, но свет различила только у хозяев.
– Я к тете Аде зайду…
Маша постучала в хозяйскую дверь, вошла. Ада в позе мадам Рекамье с вываливающимися розовыми грудями полулежала у телевизора.
– Ой, Маш, ты, что ли? Заходи. Тебя что-то не видно. Ника заходила, а ты гордая… Ой, а тощая какая! – неодобрительно заметила Ада.
– Да я всегда такая, сорок восемь килограммов…
– …костей, – фыркнула Ада.
Маша договорилась насчет комнаты для своей московской подруги – с первого июня – и спросила, не сможет ли Михаил Степанович встретить ее в Симферополе.
– Откуда же мне знать? У него график. Спроси сама. Он в сарае с постояльцем что-то разбирается… Уж спать пора, а они там…
Как все местные, Ада ложилась спозаранку. Маша подошла к сараю. Дверь была приоткрыта, лампа на длинном шнуре, подвешенная к гвоздю на стене, описывала световой овал, в котором склонились две головы – Михаила Степановича и Бутонова.
– Ну, чего тебе? – не оборачиваясь, спросил Михаил.
– Дядя Миша, я насчет машины спросить…
– А, ты… – удивился он. – Я думал, Ада…
Бутонов смотрел на нее из света в темноту, и Маша не поняла, узнал ли он ее. Она вышла на свет, улыбнулась.
Рот его был плотно сжат, две пряди, не ущемленные резинкой, висели, и он отвел их тыльной стороной лоснящейся черным маслом руки. Глаза его ничего не говорили.
Маша испугалась: он ли это? Не приснился ли ей вчерашний лунный ожог?
Она забыла, зачем пришла. Впрочем, знала зачем – увидеть его, коснуться и получить доказательства того, что по своей природе не может иметь ни доказательств, ни опровержений, – свершившегося факта.
– Какая тебе машина? – спросил Михаил Степанович, и Маша очухалась.
– Подругу встретить из Симферополя.
– Когда?
– Первого июня. Она у вас будет жить, в горнице.
– Тю-у! – прогудел Михаил Степанович. – До первого дожить надо. Ближе к делу приходи.
Маша медлила, все ожидая, не скажет ли чего Бутонов или хоть посмотрит в ее сторону. Но он щурился на металл, поводил обтянутыми майкой плечами, головы не поднимал, но усмехнулся про себя: загорелась кошкина задница!
– Ладно, – шепнула Маша и, выйдя, прислонилась к стене сарая.
– Мотор-то в полном порядке, Степаныч, – услышала она голос Бутонова.
– А я тебе что говорю, – отозвался он. – Электрика барахлит, я так думаю.
«Он меня не узнал? Или не захотел узнать?» – мучилась Маша, не согласная ни на то, ни на другое. Ничего третьего в голову не приходило. Была темнота, вчерашняя шальная луна освещала другие холмы и пригорки, другие любовники резвились в ее театральном свете, в застывшей магниевой вспышке.
Еле сдерживая слезы, она шла к дому не по короткой тропе, а через Пупок, чтобы убедиться хотя бы в реальности самого этого места, где вчера все произошло… И что это было? И может ли так быть, чтобы для одного человека это значило перемену судьбы, пропасть, разъятие небес, а другой просто вообще не заметил происшедшего…
На самой середине Пупка она села, скрестив ноги по-турецки. Левая рука ее уперлась в землю, а правая – в ее собственный носовой клетчатый платок, пролежавший здесь сутки и своей крахмальной скрюченностью как раз и являющий доказательство того, что вчерашнее событие действительно имело место. Она наконец заплакала, а поплакав немного, по многолетней привычке переводить все свои мысли и чувства в более или менее короткие рифмованные строчки, забормотала:
«Все отменю, что можно отменить, – себя, тебя, беспечность и заботу, трудов любовных пьяную охоту и беспробудность трезвого житья…»
Получилось не совсем то, но каким-то боком… «Все отменю, что можно отменить, забывчивость, беспамятство и память…»
Ничего не прояснилось, но стало немного легче. Сунув платок в карман, пошла в дом. Все давно спали. Она вошла в детскую, всю в слабых шевелящихся потоках света и тени – от полосатых занавесок. Дети спали. Алик спросил раздельно, не просыпаясь:
– Маша? – И забормотал что-то невнятное.
Маша легла в Самониной комнате, рядом, – не вымыв ног, не зажигая света. Спать не могла, строки не складывались.
Пожалев, что Ника уехала и не с кем разделить свои новые переживания. Маша зажгла настольную лампу и взяла из стопы книг самую растрепанную – это был утешительный Диккенс.
Вскоре она услышала легкий стук в окно. Отодвинула темную штору – маленькое окно загораживал Бутонов:
– Дверь откроешь или окно?
– Ты в окно не пролезешь, – ответила Маша.
– Голова проходит, а уж остальное как-нибудь, – ответил Бутонов вроде бы недовольным голосом.
Маша щелкнула задвижкой:
– Погоди, я стол отодвину.
Бутонов влез. Он был хмур, слов никаких не произнес, и она только слабо ойкнула, когда он обеими руками прижал ее к себе.
На ощупь она была точно как Розка. Машины небеса опять разъялись, и ворота в них оказались совсем не в том месте, где она трудолюбиво и сознательно их искала, листая то Паскаля, то Бердяева, то пропахшую корицей восточную мудрость.
Теперь Маша легко, без малейшего усилия, попала туда, где время отсутствовало, а было лишь неземное пространство, высокогорное, сияющее острым светом, с движением, освобожденным от всякой обязательности физических законов, с полетом, плаванием и полным забвением всего, что оставалось за пределом единственной реальности внешней и внутренней поверхности растворившегося от счастья тела.
Она медленно скользила вниз с последнего горного пика, зажав губами щепоть кожи его предплечья, когда услышала простодушно-плебейский вопрос:
– А закурить у тебя не найдется?
– Найдется, – ответила она, приземляясь хрупкой ступней на дощатый пол.
Она пошарила ногой – пачка сигарет лежала где-то на полу. Нащупала ногой пачку, дотянулась рукой, раскурила и передала ему сигарету.
– Вообще-то я не курю, – сообщил он как нечто о себе интимное.
– Я не думала, что ты придешь. Ты даже на меня не посмотрел, – ответила она, раскуривая вторую.
– Я разозлился, зачем ты туда притащилась, терпеть не могу, – просто объяснил он. – Спать хочется. Я пойду.
Он встал, натянул одежду, она отодвинула штору. Светало.