Медея и ее дети — страница 47 из 48

Иван Исаевич пошел ставить чайник – он догадался, что приехала из Крыма старшая сестра его жены. Смутно вспомнил о какой-то их давней ссоре. Медея сняла с головы по-деревенски накинутый пуховый платок, под ним была черная головная повязка, и Иван Исаевич изумился ее иконописному лицу. В сестрах он нашел большое сходство.

Медея села за стол, обвела глазами незнакомый дом и одобрила его: здесь было хорошо.

Машина смерть, великое горе, принесла Александре Георгиевне и великую радость, и теперь она недоумевала, как может один человек вмещать в себя столь различное.

Медея же, сидя по левую от нее руку, никак не могла осознать, почему это получилось, что она не видела самого дорогого ей человека четверть века, – и ужасалась этому. Ни причин, ни объяснений как будто не было.

– Это болезнь, Медея, тяжелая болезнь, и никто ничего не понял. Аликов друг, врач-психиатр, оказывается, смотрел ее неделю назад. Сказал, надо срочно госпитализировать: маниакально-депрессивный психоз в острой форме. Прописал лекарство… Понимаешь, они ждали разрешения со дня на день… Вот так. Но я-то видела, что она не в порядке. За руку ее не держала, как тогда… Никогда себе не прощу… – приговаривала себя Александра.

– Перестань, ради Бога, мама! Вот уж этого на себя не бери. Вот уж это точно мое… Медея, Медея, как мне с этим жить? Поверить невозможно… – плакала Ника, но губы ее, самой природой предназначенные к смеху, как будто все улыбались…

Похороны состоялись не на третий день, как обыкновенно принято, а на пятый. Делали экспертизу. В судебно-медицинский морг, где-то в районе Фрунзенской, Алик приехал с двумя друзьями и Георгием.

Ника была уже там. Она обернула стриженую Машину голову и шею, на которой был виден грубый прозекторский шов, куском белого крепдешина и завязала его плоским узлом на виске, как это делала Медея. Лицо Маши было нетронутым, бледно-восковым, и красота его – ненарушенной.

Священник на Преображенке, к которому Маша ездила изредка последние годы, очень о ней горевал, но отпевать отказался. Самоубийца.

Медея попросила проводить ее в греческую церковь. Самой греческой из московских церквей было Антиохийское подворье. Там, в храме Федора Стратилата, она спросила настоятеля, но служащая женщина учинила ей допрос, и, пока она, поджав губы и опустив глаза, объясняла той, что она понтийская гречанка и много лет не была в греческой церкви, подошел старик иеромонах и сказал по-гречески:

– Гречанку вижу издалека… Как тебя зовут?

– Медея Синопли.

– Синопли… Твой брат монах? – быстро спросил он.

– Один мой брат ушел в монастырь в двадцатых годах, в Болгарии, ничего о нем не знаю.

– Агафон?

– Афанасий…

– Велик Господь! – воскликнул иеромонах. – Он старец на Афоне.

– Слава тебе, Господи, – поклонилась Медея.

Они понимали друг друга не без затруднений. Старик оказался не греком, а сирийцем. Греческий язык его и Медеин резко различались. Более часу разговаривали они, сидя на лавке возле свечного ящика. Он велел привозить девочку и обещал сам совершить отпевание…

Когда автобус с гробом подъехал к церкви, уже собралась толпа. Семья Синопли была представлена всеми своими ветвями – ташкентской, тбилисской, вильнюсской, сибирской… К разномастному церковному золоту окладов, подсвечников, облачений примешивалась и многоцветная медь синоплинских голов.

Между Медеей и Александрой стоял Иван Исаевич, широкий, с мучнисто-розовым лицом и асимметричной морщиной вкось лба. Старые сестры перед гробом, украшенным белыми и лиловыми гиацинтами, единодушно думали одно: «Мне бы здесь лежать, среди красивых цветов, Никиной рукой уложенных, а не бедной Маше…»

За свою долгую жизнь они к смерти притерпелись, сроднились с ней: научились встречать ее в доме, занавешивая зеркала, тихо и строго жить двое суток при мертвом теле, под бормотанье псалмов, под световой лепет свечей… Знали о мирной кончине, безболезненной и непостыдной, знали и о разбойничьем, беззаконном вторжении смерти, когда гибли молодые люди прежде своих родителей…

Но самоубийство было невыносимо. Невозможно было смириться с той умелькнувшей минутой, когда совершенно живая девочка самочинно выпорхнула в низкогудящий водоворот медлительных снежинок – прочь из жизни…

Ко гробу вышел иеромонах, и певчие запели слова, лучшие из всех, сложенные для земного расставания… разлучения…

Служба была по-гречески, даже Медея понимала только отдельные слова. Но все ясно чувствовали, что в этом горьком и невнятном пении содержится смысл больший, чем может вместить в себя даже самый мудрый из людей.

Кто плакал, плакал молча. Алдона вытирала слезы клетчатым мужским платком. Гвидас-Громила нервно провел кожаной перчаткой под глазом. Дебора Львовна, свекровь, попробовала было заплакать в голос, но Алик кивнул своим врачам, и они вывели ее из церкви.

Похоронили Машу на Немецком кладбище, в могилу к родителям, а потом поехали в Успенский – Александра Георгиевна настояла, чтобы устроить поминки там. Народу было много, за стол усадили только стариков да приехавших родственников. Молодежь вся была на ногах, с рюмками и бутылками.

Маленький Алик улучил момент и спросил у отца шепотом:

– Пап, как ты думаешь, она умерла навсегда?

– Скоро все изменится, и все будет хорошо, – педагогично ответил ему отец.

Алик Маленький посмотрел на него длинным и холодным взглядом:

– А я в Бога не верю…

Утром того дня пришло разрешение на выезд. На сборы было дано двадцать дней, даже много. Проводы в памяти друзей слились с поминками, хотя проводы Алик устраивал в Черемушках.

Дебора Львовна осталась с сестрой, и Алик уезжал с сыном и клетчатым болгарским чемоданом среднего размера.

Таможенники отобрали у него один листочек бумаги – последнее Машино стихотворение, написанное незадолго до самоубийства. Разумеется, он знал его наизусть:

Исследованье тянет знатока

уйти с головкой в сладкие глубины

законов славной школы голубиной

иль в винные реестры кабака,

но опытом, тончайшим, как струна,

незримые оттенки испытуя,

сам станет голубем или глотком вина,

всем тем, чего его душа взыскует,

и, воплощаясь в помыслы свои,

беспечнейшие в человечьей стае,

мы головы смиренные склоним

пред тем, кто в легкой вечности истает…

Эпилог

Последний раз мы с мужем были в Поселке летом девяносто пятого года. Медеи давно уже не было в живых. В ее доме жила татарская семья, и мы постеснялись зайти туда. Пошли к Георгию. Он построил свой дом еще выше Медеиного и пробил артезианскую скважину. Его жена Нора по-прежнему имеет детский облик, но вблизи видно, что подглазья иссечены тончайшими морщинками – так стареют самые нежные блондинки.

Она родила Георгию двух дочек.

В доме было многолюдно. Я с трудом узнавала в этих молодых людях подросших детей семидесятых годов. Пятилетняя девочка с рыжими кудряшками, очень похожая на Лизочку, скандалила из-за какой-то девчачьей чепухи.

Георгий обрадовался моему мужу, с которым давно не виделся. Мой муж тоже из семьи Синопли, но не от Харлампия, а от его младшей сестры, Поликсены. Долго считались родством, получилось – четвероюродные братья.

Георгий повел нас на кладбище. Медеин крест стоит рядом с Самониным обелиском и скромно уступает ему в высоте. Георгий рассказал нам на обратном пути, как неприятно были удивлены племянники Медеи, когда после ее смерти обнаружилось завещание, по которому дом отходил никому не известному Равилю Юсупову.

Этого Юсупова никто искать не стал, и Георгий перебрался тогда в Медеин дом с Норой, Танечкой и маленькими дочками. Работу нашел себе на биостанции.

Через несколько лет явился Равиль, точно так же, как когда-то к Медее, – поздним вечером ранней весны, и тогда Георгий достал из сундучка завещание и показал Равилю. Однако прошло еще несколько лет, прежде чем Равиль получил этот дом. Два года шел нелепый судебный процесс, чтобы переоформить дом, и произошло это в конце концов исключительно благодаря настойчивости Георгия, дошедшего до республиканской инстанции, чтобы Медеино завещание было признано действительным. С тех пор все поселковые считали его сумасшедшим.

Сейчас ему исполнилось шестьдесят, он по-прежнему крепок и силен. При постройке дома ему много помогали Равиль с братом. Когда дом был поставлен, поселковые переменили свое мнение и теперь говорят, что Георгий страшно хитрый: вместо ветхого дома Медеи получил новый, в два раза больший.

Вечер мы провели в этом доме. Летняя кухня очень похожа на Медеину, стоят те же медные кувшины, та же посуда. Нора научилась собирать местные травы, и так же, как в старые времена, со стен свисают пучки подсыхающих трав.

Многое переменилось за это время, семья еще шире разлетелась по свету. Ника давно живет в Италии, вышла замуж за богатого толстяка, остроумного и обаятельного, выглядит матроной и страшно любит, когда в ее богатый дом в Равенне приезжают родственники из России.

Лизочка тоже живет в Италии, а вот Катя в Италии не прижилась. Как это иногда случается с полукровками, она страшная русофилка. Вернулась в Москву, живет на Усачевке, и рыженькая девочка, которая скандалила во дворе, – ее дочка.

Алик Большой стал американским академиком и, того и гляди, осчастливит человечество лекарством от старости, а вот Алик Маленький после окончания Гарвардского университета подался «в евреи», изучил иврит, надел кипу, отрастил пейсы и теперь заново учится в Бней-Брак, еврейской академии под Тель-Авивом.

Алик через несколько лет после переезда в Америку издал сборник Машиных стихов.

Георгий принес нам эту книжечку, на первой странице ее портрет, сделанный с любительской фотографии ее последнего крымского лета. Она обернулась и смотрит в объектив с радостным изумлением. Стихи ее оценивать я не берусь – они часть моей жизни, потому что то последнее лето я тоже провела с моими детьми в Поселке, в доме Медеи.