Всех острей тосковала и мучилась ожиданием Лизочка. Наутро, после дня мелких ссор и недовольств Таней, оказалось, что без нее Лизочка уже и жить не может. Она ждала ее весь день, канючила, а к вечеру, устав от ожидания, устроила истерику с заламыванием рук. Ника никогда не придавала большого значения Лизочкиным чрезмерным требованиям, но улыбнулась: "У нее роман…
Мой характер: если я чего хочу, подайте немедленно".
Но в данную минуту желания матери и дочери частично совпадали: обе ждали продолжения романа.
— Ну, перестань… Одевайся, сходим к твоей Тане, — утешила Ника дочку, и та побежала надевать нарядное платье.
С расстегнутыми на спине пуговицами, с полной охапкой игрушек она вернулась к Нике на кухню — спросить, какую игрушку можно подарить Тане.
— Какую тебе не жалко, — улыбнулась Ника.
Медея, глядя на заплаканную внучку, отметила про себя: "Пылкая кровь.
Но до чего же очаровательна…"
— Лиза, подойди, я тебе пуговицы застегну, — велела Медея, и девочка послушно подошла к ней, повернулась спиной. Мелкие пуговицы с трудом продевались в еще более мелкие петли. От бледных волос пахло младенческой сладостью.
Через пятнадцать минут они были уже у Норы, сидели в ее маленьком домике, уставленном букетами глициний и тамариска. Крошечный летний домик был по-украински уютен, выбелен начисто, земляной пол устлан половиками.
Лиза спрятала принесенного зайца под юбку и добивалась от Тани интереса, но Таня послушно ела кашу, опустив глаза. Нора, по обыкновению, мягко и неопределенно жаловалась, что вчера очень устали, что припеклись, что очень уж далекая оказалась прогулка… Подробно и не без занудства. Ника сидела у окна и все поглядывала в сторону хозяйского жилья.
— Вон и Валерий тоже весь день не выходил, — кивнула Нора в сторону хозяев, — телевизор смотрит.
Ника встала легко и у дверей, обернувшись, сказала:
— Я к тете Аде на минутку…
Телевизор был включен на полную мощность. Стол заставлен большой едой.
Михаил, хозяин, не любил мелких кусков, да и кастрюли у Ады, при всей ее невеликой семье, были чуть не ведерные. Работала она на кухне в санатории, и масштаб у нее был общепитовский, что хорошо сказывалось на рационе двух хрюшек, которых они держали. Валерий и Михаил сидели слегка одуревшие от грузной еды, а сама Ада пошла как раз «на погреб», как они говорили, за компотом. Она вошла в комнату следом за Никой, с двумя трехлитровыми банками. Ада с Никой расцеловались.
— Слива, — догадалась Ника.
— Ника, да ты садись. Миш, налей чего, — приказала Ада мужу. Бутонов уперся в телевизор.
— Да я так, только поздороваться, Лизка моя в гостях у ваших постояльцев, — отговорилась Ника.
— Сама-то к нам не зайдешь, только к жильцам ходишь, — укорила ее Ада.
— Ну прям, я заходила несколько раз, а ты то на работе, то по гостям ходишь, — оправдалась Ника.
Ада наморщила лобик, потерла нос, потерявшийся на толстом лице:
— Точно, в Каменку ездила, к куме.
А Михаил уже налил стопку чачи — он все умел по-хорошему делать, это Валерий знал от своего соседа Витьки: чачу гнать, мясо коптить, рыбу солить.
Где бы Михаил ни жил — в Мурманске, на Кавказе, в Казахстане, — больше всего он интересовался, как народ питается, и все лучшее примечал.
— Со свиданьицем! — возгласила Ника. — За ваше здоровье!
Она протянула стопку и Бутонову, который наконец оторвался от телевизора. Она смотрела на него таким взглядом, который Бутонову не понравился. Да и сама Ника ему сейчас тоже не понравилась: голова ее была плотно обвязана зеленым шелковым платком, веселых волос не было видно, лицо казалось слишком длинным, лошадиным и платье было цвета йода, в разводьях.
Бутонову было невдомек, что Ника надела те самые вещи, которые шли ей больше всего, в которых она позировала знаменитому художнику, — он-то и велел ей потуже затянуть платок и долго, чуть не со слезами, разглядывал ее, приговаривая:
— Какое лицо… Боже, какое лицо… Фаюмский портрет…
Но Бутонов про фаюмский портрет не знал, он обозлился, что она притащилась к нему, когда ее не звали, и права такого он ей пока что не давал.
— Витька нашего друг, врач известный, — похвалилась Ада.
— Да мы вчера с Валерой в бухты вместе ходили. Знаю уж.
— Тебя не обгонишь, — съязвила Ада, имея в виду что-то, Бутонову не известное.
— Это уж точно, — дерзко ответила Ника.
Тут заверещала Лизочка, и Ника, почувствовав смутно какой-то непорядок в начавшемся так восхитительно романе, выскользнула из двери, вильнув длинным йодистым платьем.
Вечер Ника провела с Машей — никто к ним не пришел. Они успели и покурить, и помолчать, и поговорить. Маша призналась Нике, что влюбилась, прочитала то стихотворение, что написала ночью, и еще два, и Ника впервые в жизни кисло отнеслась к творчеству любимой племянницы. Весь день она не могла улучить времени, чтобы поделиться с Машей вчерашним успехом, но теперь успех совершенно прокис, да и Машу не хотелось огорчать случайным соперничеством. Но Маша, занятая собой, ничего не замечала.:
— Ник, что делать, Ник? Бред какой-то… Ты же знаешь, как я Альку люблю, меня же другие мужчины вообще никогда не занимают… Что делать, Ника?
И Маша смотрела на Нику, как в детстве, снизу вверх, с ожиданием. Ника, скрывая раздражение на Бутонова, который ее за что-то решил наказать, и на свою курицу племянницу, которая нашла, в кого влюбиться, идиотка, пожав плечами, ответила:
— Дай ему и успокойся.
— Как — дай? — переспросила Маша.
Ника обозлилась:
— Как, как! Ты что, маленькая? Возьми его за…!
— Так просто? — изумилась Маша.
— Проще пареной репы, — фыркнула Ника.
Вот дура невинная, еще и со стихами. Хочет вляпаться — пусть вляпается…
— Знаешь, Ника, — решилась вдруг Маша, — я поеду на почту сейчас, позвоню Алику. Может, он приедет — и все встанет на свои места.
— Встанет, встанет, — зло рассмеялась Ника.
— Пока! — резко вскочила Маша с лавки и, прихватив куртку, побежала на дорогу. Последний автобус, десятичасовой, уходил через пять минут…
На городской почте первым человеком, которого увидела Маша, был Бутонов. Он стоял в переговорной будке, к ней спиной. Телефонная трубка терялась в его большой руке, а диск он крутил мизинцем. Не поговорив, он повесил трубку и вышел. Они поздоровались. Маша стояла в конце очереди, перед ней было еще двое. Бутонов сделал шаг в сторону, пропуская следующего, посмотрел на часы:
— У меня сорок минут занято.
Лампы дневного света, голубоватые мерцающие палочки, висели густо, свет был резкий, как в страшном кино, когда что-то должно произойти, и Маша почувствовала страх, что из-за этого рослого, в голубой джинсовой рубашке киногероя может рухнуть ее разумная и стройная жизнь. А он двинулся к ней, продолжая свое:
— Бабы болтают… или телефон сломан, а мне дозвониться позарез нужно…
Подошла Машина очередь, она набрала номер, страстно ожидая услышать Аликов голос, который и вернул бы все на свои места. Но к телефону не подходили.
— Тоже занято? — спросил Бутонов.
— Дома нет, — проглотив слюну, ответила Маша.
— Давай по набережной пройдемся, а потом еще позвоним, — предложил он.
Бутонов вдруг заметил, что у нее симпатичное лицо и круглое ухо трогательно торчит на коротко остриженной голове. Дружеским жестом он положил руку на тонкий вельвет ее серой курточки, — Маша была ему по грудь, тонкая, острая, как мальчик.
«С ней воздух работать можно», — подумал он.
— Говорят, здесь какая-то бочка на набережной и какое-то особое вино…
— Новосветское шампанское, — уже на ходу отозвалась Маша.
Они шли вниз, к набережной, и Маша вдруг увидела все со стороны, как будто с экрана: как они быстрым шагом, с видом одновременно вольным и целеустремленным, несутся вдоль курортного задника с вынесенными ко входам в санаторий вазонами с олеандрами, мимо фальшивых гипсовых колонн, мелким блеском сверкающего вечнозеленого самшита, мимо неряшливых, натруженных от павильонной жизни пальм, и местная мордастая проститутка Серафима мелькнула в глубине кадра, и несколько крепких шахтеров с выпученными глазами, и музыка — конечно, «О, море в Гаграх»… И при этом ноги ее радостно пружинили в такт его походки, и легкость праздника в теле, и даже какое-то бессловесное веселье, как будто шампанское уже было выпито.
Подвальчик, куда привела Маша Бутонова, ему понравился. Шампанское, которое принесли, было холодным и очень вкусным. Кино, которое начали показывать по дороге к набережной, продолжалось. Маша видела себя сидящей на круглом табурете, как будто сама находилась чуть правее и позади, видела Бутонова, повернувшегося к ней вполоборота, и, что самое забавное, одновременно и золотозубую, в золотой кофте барменшу, которая находилась у нее за спиной, и мальчиков, полугрузчиков-полуофициантов, которые тащили из подвала, с заднего хода, ящики. Все приобретало кинематографический охват и одновременно кинематографическую приплющенность. И еще — обратила внимание Маша — в качестве теневой фигуры сама она выглядит хорошо, сидит спокойно и прямо, профиль красивый, и волосы узким мысом сходят на длинную шею сзади…
Да-да, кино разрешает игру, разрешает легкость… страсть… брызги шампанского… он и она… мужчина и женщина… ночное море… Ника, ты гениальная, ты талантливая… никакой тяжести бытия… никаких натуженных движений к самопознанию, самосовершенствованию, к само…
— Отлично здесь, — сказала она с Никиной интонацией.
— Хорошее винцо… Еще налить?
Маша кивнула.
Умная Маша, образованная Маша, первая из всей компании начавшая читать Бердяева и Флоренского, любившая комментарии к Библии, к Данте и к Шекспиру больше, чем первоисточники, выучившая домашним способом, если не считать плохонького заочного педагогического, английский и итальянский, написавшая две тоненьких книжечки стихов, правда еще не изданных; Маша, умевшая поговорить с заезжим американским профессором об Эзре Паунде и о Никейском соборе с итальянским журналистом-католиком, — молчала. Не хотелось ей ничего говорить.