ет, совершенно нечеловеческий звук, когда она опускала его в кроватку.
На следующий год ранней весной она заполнила картонные стаканчики, развела рассаду, разбила под окном огород. Она опускала пальцы в землю, и все то злое электричество, которое вырабатывалось от сверхсильного терпения и напряжения, стекало в рыхлую буро-песчаную грядку, утыканную стрелами лука и розеточной листвой редиса. Горькие овощи хорошо родились на ее грядках…
Тогда Гвидас и начал строить дом в пригороде Вильнюса. Высокий забор он поставил еще до начала стройки: соседские глаза, нацеленные на маленького калеку, были непереносимы.
В строительство Гвидас вложил всю свою страсть, дом удался красивым, и жизнь в нем стала полегче — Виталис в этом доме встал на ноги. Нельзя сказать, чтобы он научился ходить. Скорее, он научился передвигаться и вставать из сидячего положения. Изменения к лучшему происходили также после жизни на море, и Гвидас с Алдоной после постройки дома не отменили ежегодного паломничества в Крым, хотя трудно было бросать дом ради глупого дела — отдыха…
Десятки маленьких детей прошли через руки Медеи, включая и Димитрия, покойного деда маленького уродца Виталиса. Ее рукам было знакомо изменчивое ощущение веса детского тела, от восьмифунтового новорожденного, когда ворох конвертика, одеяла и пеленок превышает само содержимое, до упитанного годовичка, не научившегося еще ходить и оттягивающего за день руки, как многопудовый мешок. Потом маленький толстяк подрастал, обучался ходить и бегать и через три года, прибавив несколько незначительных килограммов, бросался с бегу на шею и снова казался пух-пером. А лет в десять, когда ребенок тяжело заболевал и лежал в жару, в пятнистом беспамятстве, он снова оказывался неподъемно тяжелым, когда надо было переложить его на другую кровать…
Еще одно маленькое открытие сделала Медея, ухаживая за чужими детьми: до четырех лет все они были занятными, смышлеными, остросообразительными, а с четырех до семи происходило что-то неуловимо-важное, и в последнее предшкольное лето, когда родители непременно привозили будущего школьника в Крым, как будто Медее для отчета, одни оказывались несомненно и навсегда умницами, другие — глуповатыми.
Из Сандрочкиных детей в умники Медея определила Сережу и Нику, Маша оставалась у нее под вопросом, а из Леночкиных умницей, к тому же и обаятельным, был погибший на фронте Александр. Ни Георгий, ни Наташа, по мнению Медеи, этим качеством не обладали. Впрочем, доброту и хороший характер Медея ценила выше, хотя было у нее высказывание, которое Ника высоко оценила и постоянно цитировала: ум покрывает любой недостаток…
В этот сезон сердце Медеи было особенно обращено к Виталису. Он был самым младшим среди Синопли. По вечерам Медея часто держала Виталиса на руках, прижимая спинкой к своей груди и поглаживая маленькую головенку и вялую шейку. Он любил, когда его гладили: прикосновения, вероятно, отчасти заменяли ему словесное общение.
«Отпущу их в Ялту на субботу и воскресенье», — решила про себя Медея.
…Через несколько дней, после дневного сна, разбивавшего детский день на две неравные половины, прогулочная бригада из трех матерей — Маши, Норы и Алдоны — и четырех детей, совершая мелкие колебательные движения относительно курса, добралась до больнички. Виталиса обычно возили в прогулочной коляске, спиной к дороге и лицом к матери. На этот раз коляску толкали Лиза с Аликом. Медея, увидев их из окошка, вышла на крыльцо.
Лиза, присев на корточки перед Виталисом, разжимала его пальчики, приговаривая: "Сорока-воровка кашу варила, сорока-воровка деток кормила…
— и, слегка тряся его за мизинец, пищала:
— А этому не дала!"
Он пронзительно кричал, и непонятно было, плачет он или смеется.
— Радуется, — со всегдашней неловкой улыбкой объяснила Алдона.
Медея посмотрела в сторону детей, поправила скрученную вокруг головы шаль, еще раз посмотрела на Лизочку и сказала Алдоне:
— Прекрасно, Алдона, что Виталиса привозите. Лизочка у нас капризная, избалованная, а как хорошо она с ним играет. Пусть побольше с ним будет, всем полезно.
Медея вздохнула и сказала не то со старой печалью, не то с усталостью:
— Вот ведь беда какая, все хотят любить красивых и сильных… Ступайте домой, девочки, я скоро приду…
Двинулись в сторону дома. Маша вырвала толстую зеленую травинку со сладким розовым стеблем, пожевала: что имела в виду Медея, говоря о красивых и сильных? Не намек ли на ее ночного гостя? Нет, на Медею не похоже, она не намекает. Либо говорит, либо молчит…
Бутонов приходил к Маше каждую ночь, стучал в окно, втискивал в его узкий проем поочередно свои атлетические плечи, заполнял собой весь объем небольшой комнаты, все Машино тело вместе с душой и уходил на рассвете, оставляя ее каждый раз в остром ощущении новизны всего существа и обновления жизни… Она засыпала сильным коротким сном, в котором все продолжалось его присутствие, просыпалась часа через два и вставала в призрачном состоянии безграничной силы и столь же безграничной слабости. Поднимала детей, варила, гуляла, стирала, все делалось само собой и легко, только стеклянные стаканы бились чаще, чем обычно, да фальшивые серебряные ложки падали беззвучно на земляной пол кухни. Незаконченные строчки появлялись в пузыристом пространстве, поворачивались боком и уплывали, мелькнув неровным хвостом…
Бутонов же не говорил никаких слов, кроме самых простых: «Поди сюда… подвинься… подожди… дай закурить…» Он даже ни разу не сказал, что придет завтра.
В один из вечеров он пришел к Медее на кухню. Пил чай, разговаривал с Георгием, который со дня на день откладывал отъезд, но наконец собрался.
Маша искала бутоновского взгляда из тесного угла кухни, но воздух неподвижно лежал вокруг его любимого лица, вокруг неподвижных плечей, и никаких знаков близости от него не исходило. Маша приходила в отчаянье, он ли тот самый, кто приходит к ней по ночам, всплывала мысль о ночном двойнике…
Простившись с Георгием и не сказав ей даже самого незначащего слова, он ушел, но опять пришел ночью, тайно, и все было как прежде, только в минуту, когда они отдыхали на берегу обмелевшей страсти, он сказал:
— Моя первая настоящая любовница была на тебя похожа… Наездница она была…
Маша попросила рассказать про наездницу. Он улыбнулся:
— Да чего рассказывать. Хорошая была наездница. Худая, кривоногая. До нее я думал, до чего же скучное занятие детишек делать. Она исчезла. Хотя я думаю, что ее муж убил.
— Она была красивая? — почти с благоговением спросила Маша.
— Конечно, красивая. — Он положил ладонь на ее лицо, потрогал скулы, узкий книзу подбородок. — У меня, Машка, все женщины красивые. Кроме жены.
Когда он ушел, она еще долго представляла себе то наездницу, то жену, то себя — наездницей…
Прошли еще три огромные, как три жизни, ночи и три призрачных дня, а на четвертый день Бутонов пришел в неурочное время, когда Алдона мыла на кухне послеобеденную посуду, а Маша развешивала у колодца детское белье. Он спустился вниз, молча сел на плоский камень.
— Что? — испугалась Маша и бросила обратно в таз отжатую пижаму.
— Я уезжаю, Маш. Пришел попрощаться, — сказал он спокойно, а она ужаснулась:
— Навсегда?
Он засмеялся.
— Ты больше никогда ко мне не придешь?
— Ну, может, ты ко мне как-нибудь заедешь? В Расторгуево, а? — Он медленно поднялся, отряхнул белые штаны, поцеловал ее в сжатый рот:
— Ты что, расстроилась?
Она молчала. Взглянув на часы, он сказал:
— Ладно, пошли. Пятнадцать минут у меня есть.
Впервые при свете дня вошли они в Самонину комнату, удачно миновав Алдону, пристально теревшую тарелки, и через пятнадцать минут он действительно ушел.
«Как уходят боги… Как будто его никогда и не бывало, — думала Маша, обнимая полосатый половик, проехавший вместе с ней через всю комнату. — Хоть бы Алик скорее приехал…»
Теперь, когда все кончилось так же внезапно, как началось, и у нее осталась только тонкая пачечка грубых серых полулистов, исписанных марающей шариковой ручкой, ей хотелось скорее прочесть Алику свои новые стихи и именно ему рассказать обо всем, что на нее обрушилось.
Алик в это время уже подъезжал к Судаку, а Бутонов, ему навстречу, на старом «Москвиче» Михаила Степановича, ехал в Симферополь, чтобы тем же самолетом, которым прилетел Алик, лететь в Москву вечером.
Медея возвращалась с работы и первой увидела идущего от Нижнего поселка Алика — в синем солнцезащитном козырьке и темных очках на городском незагорелом лице. Немного погодя Алика увидела и Маша, гуляющая с детьми в травяных зарослях Пупка.
С криком «Алька! Алька! Папа!» понеслись они вниз по дороге. Он остановился, сбросил с плеч небольшой туго набитый рюкзак и раскинул руки для общего объятия. Маша подбежала первой, обхватила за шею с самой искренней радостью. Лиза с Аликом прыгали с восторженными воплями.
К тому времени, когда Медея поравнялась с ними, рюкзак был наполовину разворочен, Маша распечатала одно из привезенных для нее писем, Лиза прижимала к себе пакет с тянучками и белесую куколку размером с мышь, подарок Ники, а маленький Алик расковыривал коробку с новой игрой. Старший Алик пытался запихнуть в рюкзак все то, что из него было вытащено.
Алик расцеловался с Медеей и тут же сунул ей в руку картонную коробку, его обычное профессиональное подношение:
— Примите от нашего Красного Креста вашему Красному Кресту…
Там были кое-какие дефицитные лекарства, пара колодок пластыря и обычные резиновые перчатки, которых в прошлом году в Судаке было не достать.
— Спасибо, спасибо, Алик. Рада, что вы наконец приехали…
— Ох, Медея Георгиевна, я вам такую книжку привез, — перебил он ее, — сюрприз! Как вы отлично выглядите!
Он положил руку на макушку сыну:
— Алька, а ты вырос на целую голову, — он сложил пальцы щепоткой, — комариную…
Маша от нетерпения переминалась с ноги на ногу, подскакивала: