Медленные челюсти демократии — страница 66 из 131

ванным до размеров всего явления, превращало данную компанию в инвариант Флорентийской академии. Никому из членов кружка никогда не хотелось нарушить равновесие договора - всех устраивало то, что хозяин называется философом, сами члены кружка - художниками и поэтами, в то время как суть собрания сводится к еде.

Александр Александрович засмеялся и сказал тогда, что перед нами совершенная модель общественного договора. Итальянский торговец сантехникой является несомненно идеологом свободного общества - но штука в том, что он есть первая жертва этой идеологии, он стал заложником созданного общества в большей степени, нежели любой из членов его кружка. Члены кружка договорились считать торговца философом, и это понятно: им было бы тяжело оказаться действительно в обществе настоящего философа - что бы они тогда стали делать? Но сам торговец, играющий роль интеллектуала, нуждается именно в окружении невежд и пустобрехов. Окажись он в компании образованных людей (что, разумеется, есть невероятное допущение), он бы почувствовал себя некомфортно, и сантехнические негоции стали бы его тяготить. Иными словами, перед нами модель свободного общества, где обоюдная зависимость - есть условие совершенной общей свободы.

Надо ли специально говорить, что Александру Зиновьеву такого рода абстрактная свобода была глубоко омерзительна. Когда он в девяносто девятом году вернулся в Россию - то вернулся вовсе не за абстракцией, абстракций как раз и в Мюнхене было предостаточно. Он вернулся оттого, что надо было делать нечто весьма конкретное, а именно - стоять на мосту.

Я помню его в первый день по приезде он остановил машину у Каменного моста, - вероятно вид на реку и Кремль показался ему важным, - выскочил из нее и пошел по мосту, крепкий, быстрый, всклокоченный, в распахнутом пиджаке. Ему было только семьдесят семь - что за возраст для бойца! И шел-то он вроде бесцельно, никуда, просто чтобы почувствовать город, пройти вдоль Кремля, размять ноги после самолета. Он шел твердой походкой, крепко ударяя башмаками в мост - кто раз видел, тот помнит, как ходил Зиновьев по улицам. Дошел до середины моста и встал, расставив ноги, уперся ногами в мост и крепко так встал, словно собрался держать на мосту оборону. Так и стоял, как упорный Иван-дурак, вылезший на мост в ожидании змея. Дошла ли до него самого эта метафора? Впрочем, для Зиновьева метафоры никогда не были вполне метафорами - Зиновьев прожил вполне конкретную, чрезвычайно конкретную жизнь, редкую для нашего времени, полного иллюзий, метафор и абстракций. На мосту встал - потому что требовалось встать именно там. Он точно выбрал место.

10.

Странным образом критики Зиновьева поносят его только за то, в чем легко оправдаться: за неуклюжую литературную форму, предательство либерализма, оголтелый коммунизм. И не замечают действительно болезненного, того, что заслуживает спокойного суда. Я имею в виду не противоречия - их много в любой великой книге - но неизбежность противоречий. Наступил момент - и он стал пленником собственной свободы.

Начать следует с оправдания противоречий. Написана история общества в период распада, именно поэтому противоречия оказываются оправданными, вычленить из написанных томов одну верную мысль - невозможно. Закономерно, что некоторые книги ближе одним умонастроениям, а другие - противоположным. Так, книги 80-х любили так называемые западники, а книги периода 90-х - так называемые почвенники. Достаточно вообразить, что в «Истории государства Российского» Карамзина есть страницы любимые одной партией, а другие страницы - любимые их конкурентами, чтобы понять неправомерность такого подхода. Написана история российского общества в момент трагический, автор предрекал распад и гибель его любимой Родины, требуется увидеть труд во всей его полноте, понять совпадение структуры с замыслом. А структуры-то не было по определению, он препарировал любую структуру, потрошил ее.

Зиновьев не принял социализм, затем не принял перестройку, затем не принял капитализацию. Многие усмотрели в ходе размышлений логика - непоследовательность. Он-то как раз был последователен: его последовательность именно и заключалась в круговой обороне - бежать некуда, драться бессмысленно, сдаться невозможно. Остается - честь, достоинство одиночки. Надо принять бой, хотя бой заранее проигран, союзников и единомышленников нет.

Логика страдала - а что делать? Так уж вышло: от лица многих говорит тот, кто в принципе не может ужиться ни в одном коллективе. От него ждали определенной платформы - а он умел (главное: хотел) преподать личный кодекс чести - и только. Подчас высказанное им утверждение принимали за социальную программу - но через короткое время он опровергал сказанное. Стоило выступить против советской номенклатуры, как его объявили врагом коммунизма, и тут же он высказался против развала и гибели российского государства. Его назвали врагом демократии и Запада, а он заявил, что главная проблема современности - кризис западного гуманизма и западной демократии. Ему прежде говорили: не нравится тебе наша Советская власть - тогда катись из России! Позже так же говорили и демократы, по той же холуйской логике: ах, не нравится капитализм - тогда катись из Европы! Ах, ты недоволен глобализацией и нищетой? Так может быть, тебе и западная культура не по душе? И Шекспира ты, наверное, не признаешь? Так, что ли, получается?

Нет, не так получается - но разве убедишь взволнованного западника? Самое дорогое посмел задеть Зиновьев - преданную любовь к руке дающего. Но и нечто помимо этого холуйского чувства он развалил - некую общую картину мира, в которой холуйство существует как родовая черта российской интеллигенции. Александр Александрович Зиновьев принципиально не был холопом, он холопов ненавидел, их собирался ударить, а общую картину мира зацепил по дороге.

Последователи всегда будут в затруднении: какой доктрине следовать? Требуется просто быть - цельным, неподкупным, истинным, но ведь хочется спросить: а за кого быть? За левых или правых? В том-то и дело, что для онтологии Зиновьева этот вопрос был не самым важным: он предвидел как поправение левых, так и полевение правых, готов был к любому обману. «Я поставил эксперимент, - горько сказал он мне однажды, - можно ли выстоять в одиночку, и я проиграл». Впрочем, в его системе ценностей поражение было предусмотрено. Он оказался неудобен всем - как государственным чиновникам, так и демократическим фундаменталистам.

Он боролся совсем не со строем и не за строй - а за гораздо более существенные вещи. Можно сказать, за какие именно. Это нетрудно.

Он боролся не с социализмом - но с социальным злом, не за западную цивилизацию - но за гуманизм, не за прогресс - но за истину. Еще точнее: он отстаивал конкретный гуманизм - и это в ту пору, когда общественным паролем стал гуманизм абстрактный. Зиновьеву абстракция претила: хочешь делать добро - давай, делай сейчас. И конкретность Зиновьева была до ужаса неудобна генеральным менеджерам абстрактной цивилизации.

Примеры таких неудобных в обращении одиночек, служивших народу и воплощавших народ - но одновременно и отрицавших народ, в русской истории случались. Отношение к ним во все времена было одинаково: России часто приходится служить вопреки ей самой, и не в первый раз человека, отстаивающего разум, будут считать сумасшедшим. Зиновьев займет место в истории рядом с Чаадаевым, Герценом, Чернышевским. Он ставил вопросы их масштаба, болел той же болью.

И в этом месте надо сказать вещь, для Александра Александровича нелестную (впрочем, своим масштабом он заслужил именно такой разговор, правдивый). В борьбе он - подобно поименованным выше народным трибунам - не выбирал средств, его подводил вкус, его свободе мешало тщеславие. Тщеславие это было особого рода, не генеральское - но пророческое он был умнее большинства, он был храбрее всех - и ему хотелось, чтобы его слышали. Ему всегда было мало внимания, он торопился сделать любое высказывание общеизвестным. И в этом поведении была какая-то странная, ненужная неточность. Он был слишком умен, чтобы не знать, что его безнадежное стояние на мосту в ожидании змея не есть партийная позиция. Но раздувал в себе страсть собрать под знамена партию: ему хотелось учить. Он был абсолютно конкретен, отстаивал каждую запятую, каждый миг своего бытия - не мог же он не понимать, что любое сообщество учеников - это своего рода абстракция. Он хотел противопоставить скромность - пустым и наглым идеологам, хапугам нового времени. Он и был бесконечно скромен в быту - иван-дурак российских сказок, путаник-логик и трибун-одиночка. Но свою скромность он предъявлял миру весьма нескромно. Но ведь невозможно запереть уста, если рвется крик, - и он рад был любому признанию. Выстоять любой ценой, выговориться любому - и не было в лживом мире такого правила, которое бы запретило делать то, что удобно сегодня. И он делал.

Речь идет о его визите к Пиночету, диктатору, задавившему социализм в Чили; речь идет о его контактах с людьми официозными, например, с салонным художником Шиловым; речь идет о высказываниях, которые он позволял вольно интерпретировать националистическим молодым людям.

Вольно им было интерпретировать, скажет иной, да и сам Зиновьев так не раз говорил. Зиновьев был оппозиционером вообще - не стоял ни под каким флагом, и это давало ему моральное право выступать и в американском Конгрессе, и в газете «Завтра». Однако не бывает оппозиционера вообще, как не бывает солдата вообще. Можно быть в той армии, или в этой армии, апофатическое утверждение (утверждение, возникшее из отрицания) еще не утверждение. Вокруг Зиновьева стали собираться фанатично преданные ученики, которые не всегда понимали, во что именно они верят. Не соглашаться с режимом - да, понятно; поверить все генеральные посылки опытом и разъять идеологию как труп - да, понятно. А дальше что?

В последних - душераздирающих - страницах «Зияющих высот», один из персонажей (его как раз и зовут «Учитель») говорит: «Последнее, что остается - это идти на них во весь рост». Погибнуть - но идти на амбразуру, такова была мораль Зиновьева, он так сам и поступил. Однако научить именно этому (то есть гибели всерьез) невозможно. Тут либо достаточно примера, либо примера недостаточно - но хождение на амбразуру не есть научная дисциплина. Так куда же идти во весь рост?