ком надуманна цель, непонятна для участников игры.
Достижима ли цель в принципе сам Александр Александрович тоже сказать не мог. Он немного играл в свое одиночество, упивался им. Его величественные строчки «когда твой путь игольной дырки уже» - стали абсолютной программой. «Никем не сокрушен, но никому не нужен», «всему и всем всегда чужой» - так и хочется спросить: а всем ли чужой? Ну зачем так-то горько? Зиновьев любил - с досадой, словно победу вырвали в последний момент - повторять, что в своей экзистенциальной борьбе он проиграл. Он не употреблял слова «экзистенциальная борьба», но имел в виду именно ту цельную, единую сущностную первооснову, которую только и следует защищать. Ему все казалось, что он вышел один против всех, держался, бился - а его предали, и он проиграл. Одному, говорил он, не выстоять, а соратников нет. Та самая гордость, что составляла стержень его характера, мешала согласиться с любым компромиссом - она же толкала его прочь от любого союза, любого авторитета. Это довольно типичная черта русского мыслителя - так Чернышевский, находясь в ссылке, читал «Капитал» Маркса, делал из страниц бумажные кораблики и пускал их по реке Вилюй. Ему бы увидеть союзника в неистовом Мавре - но гордое одиночество не допускает русского мыслителя до союзников. Разве знал Маркс то, что переживал Николай Гаврилович? И гордец с Басманной, тот, который был бы Периклесом в Афинах, не допускал до себя ни союзника, ни соратника. На самом деле соратники - даже у таких вопиющих одиночек, как Зиновьев, Чернышевский и Чаадаев - были в избытке, просто русским пророкам не хватало душевной широты их увидеть.
Пророки, в отличие от ученых и философов, люди более упрямые, более несгибаемые - но и более ломкие что ли. Ученый обладает некоей податливостью по отношению к знаниям, подчиняет свой гонор науке; философ растворен в мудрости, которая по определению больше его самого. Но пророк раствориться в бытии не может - он вне истории, вне физиологии, вне союзов и параллелей. Пророк гибнет в одиночестве, поскольку ему не за что ухватиться: он не знает прошлого, не ведает истории, его бытие - это Бог.
И в этом последний, главный парадокс логика-Зиновьева: пророки, они ведь тоже люди, их бытие - фрагмент общей истории.
Наше физическое бытие вполне точно воспроизводит феномен бытия исторического - в том отношении, что большинство вещей и понятий, составляющих наше бытие, находится в прошлом. Человек достигает своего расцвета в тот момент, когда самые дорогие и желанные ему люди мертвы, и чем требовательнее к природе этот человек, тем большее количество мертвецов он видит вокруг себя: это и родители, и воспитатели, и учителя, и Сократ с Платоном, и Гойя, и Ван Гог, и Шекспир. Наше бытие есть совокупность других воль и жизней, принятие в себя чужих судеб и душ, и, конечно, мы в первую очередь собираем в себя самые дорогие и значимые - а их уже на свете нет. Следовательно, наше бытие есть сгусток безвозвратно ушедшего прошлого; наше бытие, которое состоит из других людей, на девяносто девять процентов принадлежит прошлому - поскольку именно там остались лучшие люди человечества, и равных им нам больше не встретить. Это весьма болезненное умозаключение, которое приводит нас к тому, что субстанциональное бытие, которое следует уберечь от давления социума, состоит как бы из того же социума, только вчерашнего, уже бывшего и стертого в прах. Мы - это история, человек - это его осмысленное прошлое, и значит, единственный значимый участок обороны - это история. Надо ли к этому добавлять, что, защищая историю, и охраняя прах, и оберегая память, бытие подчеркивает свою бренность.
Зиновьев историю недолюбливал как всякое предопределение, он искал преодоления традиции. Но история - это единственный участок осмысленной обороны, и Маркс неуязвим только потому, что за его спиной стоят Томас Мор и Франсуа Рабле. Вот их, пожалуй, и следует оборонять - я услышал данную формулу впервые от отца, а потом они не раз говорили об этом с Зиновьевым. Эту линию исторического бытия: от Христа к Возрождению, от Возрождения к коммунизму - представленную как непрерывную парадигму бытия - и отстаивал мой отец. Сегодня я воспроизвожу только малую часть тех разговоров.
Зиновьев стоял и сражался иначе. Гордость заставляла Александра Александровича отказаться от поддержки живых, а поддержки мертвых он не искал. Штука в том, что мертвые и есть самые живые на этой земле, и прах мертвецов есть наиболее авангардное произведение. Они, наши мертвые, держат вместе с нами последнюю оборону.
Сегодня сам Зиновьев стал доказательством этого правила.
13.
Умирал Зиновьев мучительно, тяжелая была болезнь, рак мозга. В последние недели он носил плотную шерстяную шапочку, облегавшую голову, предохранявшую хоть немного от звуков - даже не особенно громкие звуки отзывались болью. Держался до самого последнего дня потрясающе, как, впрочем, и всегда держался. Они вообще красиво уходили, эти старики, есть чему поучиться. За неделю до смерти мы сидели в его московской квартире - отец, Зиновьев, его жена Оля и я; говорили не о нем и не о болезни, говорили о том, что еще надо сделать. Зиновьев посоветовал мне написать холст - изобразить собачью могилу, яму, вырытую на свалке, куда сбрасывают дохлых собак. Это будет потрясающая картина, сказал он. Братская могила дворняг. Символ России.
Это кто-то ему рассказал, что так обходятся с дохлыми псами; на самом деле их сжигают, облив бензином. Но картину он увидел, словно картина уже была написана, и несколько раз настойчиво провел руками в воздухе - он любил рисовать. Если бы ему пришло в голову стать не писателем, но художником, он бы несомненно им стал.
В последнем разговоре Зиновьев обозначил актуальной проблемой дегуманизацию европейской культуры. Говорил, что сегодня надо бороться за возрождение европейского гуманизма. Считал, что единственный шанс спасти Россию - возродить европейский гуманизм, забытый Западом. Основания для такого утверждения, думаю, несомненны. Достаточно вспомнить, что авторскую копию «Герники» Пикассо (картина висит в ООН) завесили синей тряпкой, прежде чем принимать резолюции по Ираку - и возникает много соображений о былой силе искусства, о его сегодняшней никчемности. Зиновьев сказал простую вещь: требуется помочь им - тем самым поможем себе.
Зиновьев мало что успел сделать в этом направлении - как это и присуще великим людям, он, уже уходя, оставил указание - где требуется работа.
От него ждали коммунистической пропаганды, от него ждали российских утопий, от него ждали поддержки евразийских мифов - а он думал о возрождении Запада. О европейском гуманизме. И говорил, что ничего значительнее и прекраснее история не создала.
Такие люди, как Зиновьев, уходят не случайно - и всегда вовремя, тогда, когда они сделали все, что могли. Он разрушил одну идеологию, разрушил другую, а они - новые идеологии - нарождались как грибы. Они отрастали в обществе снова, как отрастают новые головы у змея. Герой рубит змею головы, а на месте одной вырастают две. Зиновьев успел увидеть, как вместо сломанной берлинской стены - возвели стены в других местах мира: в Иерусалиме, отделяя чистых от нечистых; в Арабских Эмиратах, отделяя богатых арабов от остальных; на границе с Мексикой, отделяя демократический капитализм от демократии. Он успел увидеть, как искусство снова стало салонным, как рынок убил творчество. Он успел посмотреть на последние синтетические поделки - и посмеяться. Он успел увидеть, как интеллигенция пригласила на царство новых начальников и снова выучилась бить поклоны. Он успел увидеть, как общество снова стало холуйским и как Интернет заменил кухонные разговоры. Прежде убегали на кухни (ведь до Хрущева и своей кухни не было, в коммуналке не поговоришь), а при новом демократическом капитализме стали прятаться в интернетные беседы. Прежде прятали голову за кухонной занавеской, теперь скрываются под никами и паролями - и, как тогда, общество имитирует интерес к личности, и убивает всякую возможность личности. Он успел понять, что не Россия и даже не русский тоталитаризм причина массового оболванивания. Начинать следует издалека, с традиций Средневековья, из Европы. Он успел все это увидеть и понять, но что с этим делать - не знал. Слишком много у змея голов - и устает рука их рубить. Надо было решить проблему всю, разом. Где-то там, в отвергнутой хронологии, в истории европейского гуманизма, лежала проблема. Так, в традициях Европы, - он не умел: не видел, кого надо защищать. Ему всегда нужна была конкретная судьба для борьбы за ее спасение.
Защитить европейский гуманизм методом деструкции идеологии и формальным отношением к истории - думаю, невозможно. В рамках одного - пусть свободного - бытия, история христианской культуры не оживет. Восстановление разрушенной традиции займет некоторое время, это будет иная онтология, не та, которую мыслимо отстоять в круговой обороне одиночки. Потребуется восстановить всю цепочку традиции - не дискретной, но обязательной в каждом звене. Только эта работа потребует героев, таких же мужественных, как Зиновьев, таких же великих - а где их взять?
Он умер, как солдат, как герой эпоса, однажды вставший на дороге у зла. Так и стоял - один - на мосту. Пока он был жив, мы знали - мост удержим. Это была твердая, гордая жизнь.
Лучшей памятью по Зиновьеву будут не слезы - надо жить так, как жил он: с сухими глазами, со сжатыми губами, с прямой спиной. Нам есть на кого опереться: был Зиновьев, был Рабле, был мой отец, был Маяковский. Мост сегодня опустел - а его надо оборонять.
ПОХВАЛЬНОЕ СЛОВО ПРИЗРАКУ
Коммунистическая доктрина пришла в негодность. Правозащитники выступают против коммунизма - с той же страстью, с какой прежде выступали за коммунизм. Стоит заговорить о социальной справедливости, и собеседник бледнеет: не террорист ли перед ним? В мире наступило долгожданное торжество либерально-демократической капиталистической идеологии.