клянными дверями.
5
Оставшись дома одна, Гела Карловна на разогретую жаростойкую конфорку электроплиты насыпала истолчённых листьев зверобоя – такая у неё была курильница – и струю дыма начала ладонями нагонять на себя в область сердца, затем на лицо и вниз – к ногам, одновременно поворачиваясь, будто в каком-то ритуальном танце.
Всякая петелька её вязаного платья, завиток платиново-белых волос, каждая пора на коже и альвеола в лёгких впитывала и всасывала этот золотистый на солнце дымок, производя на Гелу Карловну воздействие, безусловно, дурманящее, так что очень скоро совершился у неё переход в другое измерение, даже и не в четвёртое, а неисчислимо многовекторное, что принято называть духовным состоянием человека, где правят бал неземные образы – химеры, демоны, привидения. Под действием упоительного дымка Геле Карловне привиделся этот Дом на таёжной реке Уме. Будто не она к нему идёт, а он, и едва ли не на куриных лапищах, и устраивается в ней со всем своим потрясающим содержанием, как заброшенный старый замок из страшной сказки или фильма-ужастика.
«Память стен и вещей» этого дома кинолентой протаскивалась перед глазами Гелы Карловны – слышался грохот сапог реквизиторов, шарканье изношенных лаптей несчастных воришек, гомон школьников, грубые шуточки конторских служащих, шорох мышей в опустевших комнатах, хлопанье двери на сквозняке.
Жуть и тоска подбирались к самому сердцу Гелы Карловны, лишали портновской радости «творить».
Как всегда во время таких приступов паники, по самым разным поводам и сейчас тоже, рука Гелы Карловны невольно потянулась к телефону. Она набрала номер своей исповедницы – отставной театральной актрисы драматического свойства, теперь, на пенсии, живущей в представлениях сугубо мистических, и через минуту, поудобнее зажав трубку плечом, не переставая простёгивать шитьё, она уже слушала эту восхитительную Виту Анатольевну с жадностью, меняясь в лице в диапазоне от просветлённой благодати до мрачного отчаяния, как, бывало, в молодые годы внимала она своему ненаглядному Че да и совсем ещё недавно.
Однако нынешней зимой как-то незаметно речи его перестали увлекать Гелу Карловну – то ли из-за повторов, то ли из-за того, что частенько велись они Вячеславом Ильичом под хмельком.
Мало-помалу стал требоваться Геле Карловне новый, мощный, здоровый, свежий источник духовного наполнения, коим и явилась Вита Анатольевна, пришедшая однажды для пошива платья типа «летучая мышь» и влюбишая в себя эту чистенькую, прозрачную по своей сути женщину-швею с высшим медицинским образованием.
Артистизм природный и профессиональный помог Вите Анатольевне обворожить (вор) расслабленную в безвластии Гелу Карловну, знания оккультные вскружили голову бывшего психиатра, открыли ей бескрайний, сказочный свободный мир представлений и идей, принесли вожделенную радость и спокойствие.
Это была вполне себе супружеская измена, и даже с элементами любви, но лишь – в духе.
В части же плотской почти уже нечему было изменять по причине всё более редко случавшегося телесного общения между Гелой Карловной и Вячеславом Ильичом.
Хотя и он, старый грозный муж, оставался ещё бодрым, деятельным и забавным, но в сравнении с Витой Анатольевной все-таки проигрывал, опять же во многом за счёт её лицедейского опыта.
Вита Анатольевна была дама яркая, нервная, красивая (ученики её курса звали её Кармен), но со слишком крупными чертами лица. Она эффектно выглядела на сцене и несколько уродливо в маленьких ролях в кино.
Зимой ходила Вита Анатольевна в неизменной мутоновой шубе до пят и в меховом треухе, завязанном под подбородком.
Летом – в вызывающе нелепых платьях (фасона баллон, поло, мешок) и в шляпе с гнездилищем бумажных цветов, иногда производя впечатление районной сумасшедшей.
Большой знаток фен-шуя, жилище своё она содержала, вопреки наставлениям этой философии, в крайнем беспорядке, зато как поклонница Корбюзье, по его наущению вывесившись однажды из окна своей комнаты в коммуналке на проспекте Энтузиастов, длинной малярной кистью покрасила наружную стену розовым, вокруг окна, куда доставала рука, чтобы, как писал её почитаемый француз-архитектор, «издалека, с улицы, все видели: здесь живет человек, который проводит различие между собой и соседями, подавленными скотами!»
В речи её было что-то гипнотическое, чары проникали даже сквозь сито телефона, обаятельные интонации бархатного грудного голоса опьяняли.
– Ангел мой! – говорила она врастяжку, «бросая зёрна чистого искусства в невежественные массы.» – Половина вашей жизни проходит в общении с астральным миром, но вы забываете об этом! Ваши тревоги понятны, ибо вы окружены знанием прошлого и будущего, дорогая моя. Смело принимайте всё новое – оно только кажется таковым. Вооружитесь философией нулевой толерантности и – вперёд, ангел мой! Иначе вы попадёте под действие синдрома разбитого окна. Как, вы не знаете, что это такое? Если в доме долго не ремонтируется даже одно разбитое окно, то происходит вспышка тотального вандализма, разбиваются остальные. Начинается погром. Поезжайте быстренько в это ваше Бурматово-Дурматово, вставьте в своём дворце стёкла и затем выкиньте все старые вещи из дома. Если на чердаке найдёте рваный башмак, приколоченный к стене, срывайте его немедленно и сжигайте. Не забудьте и про эмоциональный хлам. Зажгите пучок лучин и пройдите с факелом по всем помещениям…
Наставления мудрой подруги Гела Карловна спешно записывала на выкройке, приходя постепенно в привычное состояние жены, супруги, пребывавшей в растерянности и дождавшейся наконец решения повелителя, что в общем-то полагалось бы сделать с ней мужу, если бы меж ней и Вячеславом Ильичом, как уже говорилось выше, в последнее время не образовался вакуум, ещё не опасный для совместной жизни, но всё-таки веющий холодком с финиша.
Последние наставления властной дамы (в напоре и мощи Виты Анатольевны было что-то не женское) вытекали из законов домоустройства древнекитайского толка, а именно «бережно относиться к „йен“ и никогда не иметь в жилище срезанные цветы. Обязательно занавешивать на ночь окна для сохранности „ци“».
«Немедленно по заселении почистить дымоходы, а все лампочки прикрыть абажурами…»
Закончив разговор с наставницей, Гела Карловна вставила в подсвечник бамбуковую палочку, пропитанную ванильным благовонием, и влезла на стул, чтобы по наказу влиятельной подруги тотчас зажечь курение под образом Ганеши – слоника мудрости в гирлянде жёлтых орхидей с пробирками питательного раствора на концах стебельков.
Губы Гелы Карловны шевелились. Она жмурилась, блаженствуя, и шептала мантру о сбережении жилища:
– Ом… Шрим… Хрим… Клим… Глаум… Гам… Ганапотайе… Вара-Варада… Сарва… Джанам-Ве…
Часть IIIТрасса М8
Мальчик на автозаправке
Залил бензин в «Мерседес»,
К рублику просит добавки:
«Дяденька, дайте поесть».
…
Из «Мерседеса» ребёнку
Дали большой апельсин…
Любимовка – Кащейково
1
Прошло три месяца.
В один из дней середины июня на стоянку музея-усадьбы Любимовка (Любилки-тож)[2], что в двадцати километрах от Москвы, въехал микроавтобус с непроглядными стёклами, чёрный, и при виде сзади – квадратный, получивший за этот «чёрный квадрат» прозвище «Малевич», и, словно глыба антрацита, заискрился от близости кипящего серебром вишнёвого сада за низеньким заборчиком (так и бывает с куском каменного угля при растопке).
Стенки авто раскалились на солнце, обжигали ладони выходящих ездоков.
Первым по-спортивному красиво выпрыгнул Андрей Нарышкин (Рыжий), высокий и гибкий, в белой пляжной рубашке с розовым распущенным галстуком (широченный «аскот»).
Для разминки, перед тем как подать руку выходившей следом за ним даме, он успел присесть и сделать боксёрское движение, переросшее в учтивый жест, – из фургона, собирая в горсть безмерно длинное платье с нагромождением воланов и буклей, степенно выступила Вита Анатольевна, покрытая мужской белой шляпой с чёрной лентой на тулье – «траур по несбывшейся Офелии».
Она медленно опустилась на колени и поцеловала мраморную крошку «священного места».
– Здесь был Он! Боже! На этом крыльце Он пил кофе по утрам. По этой тропинке ходил к реке с удочкой!..
За ней из бездны «чёрного квадрата» проклюнулась и материализовалась ножка Вари в сандалии, обвитая верёвочками до колена, – выпорхнула и сама Варя в короткой юбочке и огромных стрекозиных солнцезащитных очках.
Она смело перелетела прямо в охапку Андрею и, сидя у него на руках, прихлопнула рот ладонью, удерживая смех, вызванный патетическим поведением отставной актрисы.
Будущий муж опустил её на землю, чтобы помочь выйти будущей свекрови Геле Карловне (брючный костюм, бейсболка с надписью «Kyprus-13»).
Вполне самостоятельно из кабины, с водительского места вывернулся сам команданте Вячеслав Ильич Синцов в кроссовках и шортах, одновременно всовывая бледные жилистые руки в рукава джинсовой жилетки-разгрузки с множеством карманов.
– Антон, ты чего там застрял? – крикнул Вячеслав Ильич сыну в глубь салона. – Антон!
– Да! Да! Именно Антон! Антон! Антон! – эхом отозвалась Вита Анатольевна, не поднимаясь с колен. – Божественные звуки! Я готова повторять как заклинание – Антон! Верю, дух его здесь, в ароматах этих вишен! Пойдёмте скорее!
Она простёрла руки, теперь уже за помощью для вставания.
Расторопный Нарышкин помог ей подняться, а Гела Карловна подала влажные салфетки, и Вита Анатольевна принялась чистить колени, без стеснения задрав подол до бедра.
Под всхлипы и сморкания сентиментальной Виты Анатольевны все двинулись по дорожке, утопая в пене будто бы недавно залитого пожара, и остановились перед деревянным двухэтажным барским домом, уснащённым балконами, галереями и эркерами в духе дачной архитектуры серебряного века.
Раскинув руки вширь, Вита Анатольевна начала монолог:
– Неужели это я? Мне хочется прыгать… А вдруг я сплю?!..
Пока она по памяти читала текст гениальной пьесы, Вячеслав
Ильич, знаток древесины до мельчайших её частиц – целлюлозинок – строгим оценщиком двигался вдоль стены исторического строения, оглаживал брёвна, постукивал кулаком и в одном месте даже перочинным ножичком отковырнул щепочку, понюхал и перебил Виту Анатольевну:
– Простите, а когда это было здесь написано?
– Бог мой! Это было вчера! Только что! И это никогда не закончится! Никогда! – воскликнула актриса (бывших актрис не бывает) и продолжила выступление.
После чего Вячеслав Ильич обратился за хронологией к жене, но и Гела Карловна, как оказалось, тоже не придавала значения таким мелочам, как дата создания сценического шедевра, помнила только образы этой пьесы, из них с наибольшей отчётливостью гувернантку-фокусницу (по впечатлениям детских посещений театра с родителями). А меж тем уже дуэт звучал под стенами музея – одновременно с декламацией Виты Анатольевны начал громко разговаривать по мобильнику Андрей Нарышкин, всё внимание его переключилось на звонившего ему адвоката бракоразводного процесса, и Варя, не желая быть обнятой бездушно, выскользнула из-под его руки, пошла по аллее в глубь вишнёвого сада, внюхиваясь в тонкий запах (вовсе не «компотик», как в духах «Cherry»; куда же девается вся эта прелесть в парфюме?), фотографируя ветки, будто бы обсаженные роями белых пчёл, и себя (самострел, селфи, себяшка), облитую этой девственной чистотой.
Вдруг из боковой аллеи, заливисто смеясь, выскочил мальчик-шалун в картузике и косоворотке с вышитым воротом, убегающий от родителей, и – прямо к Варе, в попытке спрятаться за ней. Ребёнок обнимал её, тыкался мордочкой в живот… Кровь прихлынула к лицу Вари, ударила в голову, на мгновенье она даже как будто лишилась сознания и, после того как мальчик исчез, долго ещё стояла в аллее, пораженная глубокой переменой в себе: «Господи! Что это было? Знак?…»
К ней приближался Нарышкин.
Он был мрачен.
– Заседание опять перенесли. Она в Польшу уехала. А скорее всего, врёт.
Варя, что называется, и бровью не повела. Стояла будто вновь родившаяся, сама не своя. Нарышкин что-то ещё говорил, но она не слышала, словно в тумане двигалась по аллее к музейному дому на звук хорошо поставленного голоса Виты Анатольевны – актриса теперь скандалила с привратником, требовала пустить её внутрь, перечисляя свои регалии, а охранник объяснял, что в доме ремонт, экспозиция в запасниках, везде пыль и мусор.
– Ну, так позвольте же мне, дайте же мне хотя бы на руины взглянуть! Каждая пылинка в этом доме священна для меня! Дайте же мне надышаться атмосферой этого дома!
Её долго всей компанией уговаривали, и она согласилась отступить только после того, как решено было сделать общую фотографию на крыльце.
Кликнули Антона.
Расселись.
Чизз…
Театр одного актёра, однако, на этом не закончился. Уже встав на подножку микроавтобуса, в оглядку, Вита Анатольевна разразилась заключительным монологом:
– О, мой милый, мой нежный, прекрасный сад!..
Гела Карловна любовно подталкивала подругу внутрь, и конец монолога смазался.
Попинав колёса, Вячеслав Ильич сел за руль.
Нарышкин сел в кабину рядом с ним, чтобы немного побыть одному, остыть, обдумать новизну положения после известия об отсрочке суда по разводу.
Разъединение с ним совершенно не опечалило Варю, как это произошло бы ещё полчаса назад.
В салоне она с поджатыми ногами поуютнее уселась в кресле и принялась гонять картинки на экране планшетника, – сознание её была поражено видением розовощёкого мальчика в картузике, в ушах звенел его счастливый смех, несмотря на то, что рядом скулила Вита Анатольевна, ворковала утешающая её Гела Карловна, а в динамиках грохотала академическая классика в рок-обработке (по просьбе Антона).
2
С обочины Вячеслав Ильич долго встраивался в плотный поток машин – невдалеке оставленная Москва изливалась авто как прорванная плотина.
Вячеслав Ильич, склонный обмысливать и формулировать каждую новую ситуацию, думал теперь, что такая езда совсем не похожа на передвижение в личном транспортном средстве, а скорее напоминает пребывание в поезде с невидимой сцепкой.
«Свобода передвижения здесь крайне относительна», – думал он.
Давя на педаль газа, Вячеслав Ильич возвышался за рулём «Малевича» над окружающими его приземистыми хэтчбеками, универсалами и седанами – в жёлтой бандане на седых волосах, с бородкой, похожий на бывалого пирата, надменный и насмешливый. Левый локоть философствующего шофёра, опаляемый солнцем (односторонний загар – примета дальнобойщика), был обёрнут мокрой тряпочкой от ожога, сизые волосы на груди в распахе жилетки колыхались на ветерке, словно ковыль.
Дорога вскоре расширилась, прибавилось скорости, поток машин разредился и, по наблюдениям Вячеслава Ильича, законопослушности водителей, происходившей от вынужденной сплочённости, как не бывало, верх стала брать индивидуальность, и езда превратилась теперь в один из способов самовыражения, проявления натуры, в борьбу за лидерство.
«Участники движения» вдруг перестали с почтением поглядывать на Вячеслава Ильича как на ветерана, принялись сжимать дистанцию чуть не до касания, сигналить Вячеславу Ильичу сзади и фарами, и гудками – «прочь с дороги!», а обогнав, показывали факи средним пальцем или, выехав вперёд, резко тормозили, грозя разборкой за неуступчивость, и потом вдруг срывались с места для демонстрации невероятного слалома.
В молодые годы Вячеслав Ильич и сам был не прочь посостязаться в вождении, но сейчас, за рулём тяжёлого чёрного «Ниссана» ничего подобного позволить себе не мог, только криво ухмылялся и с досады бил кулаком по рулю.
Он встроился в колонну грузовиков и ехал в этом кортеже, как в броне, «как у мамы в люле», пока перед Сергиевым Посадом вовсе не рассосалось и появилась возможность немного расслабиться, обозреть текучие окрестности и проникнуться миром Божьим, колыханием грандиозных зелёных полотнищ, только издали кажущихся лугами, а вблизи оказывающихся питомниками кустов и всякой прочей сорной растительности и вызывающих у Вячеслава Ильича такое чувство, будто он попал в ранний послеледниковый период, когда здесь вот так же поднимались первые леса. Теперь тоже не видно было ни изб, ни пашен, ни стад, ни силосных башен, только этот кустарник до горизонта и разбросанные в нём тут и там редкие хребтины – остовы брошенных деревень, похожие на обломки разбившегося при падении небесного града Китежа.
Лишь в придорожных сёлах с подновлёнными церквями и с кульками клубники на табуретках у обочин ещё теплилась жизнь, бабы-торговки сидели в тени под тополями, но и здесь не видать уже было ни коров, ни овец, разве что какая-нибудь костлявая коза с ошейником на привязи щипала траву вдоль дороги, и среди этих пустырей гладкое, ухоженное шоссе под колёсами микроавтобуса Вячеслава Ильича, раскрашенное белым, жёлтым, красным, с подстриженными газонокосилками полосами отчуждения, казалось дорогой для себя, как опять же подумал многомудрый Вячеслав Ильич, – «вещью в себе», красивой заплатой на ветхом рубище страны.
3
Спуски на трассе стали такими крутыми, что при нырке в них исчезало небо из вида Вячеслава Ильича, будто в яму летел его «Малевич» (скорость 120-130-150), жутко, а всё-таки жаль было тормозить, невесомость подступала, эйфория дороги, а на переломе вдруг вдавливало в сиденье, утихали и мотор, и музыка, словно от удара по голове чем-то тяжёлым, – от перепада давления, и потом уже только небо и было видно впереди – разливалась перед глазами бескрайняя жиденькая голубизна.
Сжимая руль словно силомер в парке отдыха, Вячеслав Ильич сливался с автомобилем, чувствуя острую вибрацию колёс и досадуя на себя за невозможность противостоять азарту гонки – дальше мысли о рискованности, возможного лишения врученных ему драгоценных жизней близких людей дело не шло, и он укорял себя за эту слабость.
В низине, в холодке оврага раскрепощался и потом уже всё время подъёма использовал для высказываний, чтобы на очередном перевале вновь умолкнуть, кинувшись в пике, предоставив возможность длить беседу Нарышкину.
С горки на горку – и они довольно быстро освоились с убеждениями друг друга, способами осмысления, привычками и привязанностями к тому или иному видению мира.
– Мне ближе старый добрый механицизм от Галилея до Дюринга, нежели популярная нынче пассионарность Гумилёва, – говорил Вячеслав Ильич, включая пониженную скорость на подъёме. – Пассионарность – в точном переводе значит «одержимость». Оголтелость. Это как-то мне не очень по душе… У меня инженерное образование, немалые познания в биохимии, это тоже накладывает свой отпечаток…
– Ну, и как, интересно, вы с позиций вашего механицизма объясните явление наподобие добровольного ухода какого-нибудь парня на войну за «Остров»?
– Конечно, я несколько старомоден, – отвечал Вячеслав Ильич, – но и в вашем случае законы химии и биологии могут помочь в понимании сего прискорбного факта. Генетика! Сначала депрессия. Как результат – метилирование головного мозга. Затем желание убить себя или быть убитому. Это болезнь.
– Как цинично вы о святых порывах.
– Мистику я не приемлю, дорогой Андрей Васильевич, – Вячеслав Ильич впервые назвал его так – с отчеством и ему сразу стало свободнее в обращении с ним в этом вынужденном тесном соседстве. – Точные науки дают точный ответ. Всё остальное – декоративная зыбь, кокаин для жаждущих.
Когда проезжали село на высоком холме с гигантским храмом, никак не соответствующим ничтожному количеству имеющихся здесь теперь прихожан, сработал роуминг и подал голос телефон Нарышкина – в кабине минивэна зазвучала джазовая тема старика Джоплина – пляска на клавишах из регтайма «Кленовый лист» в бешеном темпе.
Нарышкин слушал, взбадривался, усаживался основательно, по-деловому.
Поговорив, смазал пальцем по экрану мобильника:
– Главреж звонил. По сценарию вопросы.
Извернувшись на сиденье, он заглянул в салон и поманил Варю.
Женская головка просунулась в кабину, круть-верть из стороны в сторону, то на «папу», то на «Дюшу», колыхая сотней колбасок-дрэдов.
– О чём будем сплетничать, милые мужчины?
Было весело смотреть на неё и отцу, и «соломенному» жениху.
– Надо усилить диалог Иосифа и Марии в третьем эпизоде. Актёр в нём «провисает». Какую-то отсебятину предлагает. Нужно профессионально.
– Актёры всегда капризничают, Андрюша! Нельзя идти у них на поводу.
– Ну, там, видимо, вообще тупик. Завтра в Окатове дождь обещают. Им сегодня надо сцену снять. Ты вариант набросай. В Ярославле найдём вай-фай, перешлём.
Варя нехотя убралась на своё место. Ей вдруг стало холодно, хотя кондиционер в салоне не работал, чтобы, не дай бог, не заморозить драгоценных слизняков в аквариумах «господина профессора». Подрагивая от озноба, она надела курточку, укутала ноги пледом, тяжко вздохнула и принялась ждать того момента, когда с самого дна сознания поднимутся-таки видения будущего фильма, озарит придуманными лицами, станут слышны их разговоры, нахлынут драматические страсти.
Для себя эту сцену в будущем фильме Варя называла «декабристской». К ссыльному поэту[3] приезжает подруга. Оказывается, она полюбила другого.
Он в ватнике и резиновых сапогах везёт её на телеге со станции в свою избушку.
Далее у Вари в планшетнике стал набираться такой текст…
Поэт: Глаза твои изумрудные ничуть не потускнели. Вот бы ещё наслушаться твоего шелестящего голоса.
Она: Проверка звука, да? Как на эстраде перед выступлением – раз, раз, раз…
Поэт: Считай до ста.
Она: Всего лишь? А потом что?
Поэт: А потом, собственно, и начнётся самое главное…
Фуга Баха в барабанной обработке с массой перкуссии и с солирующей трубой придавала содержательности скоростному передвижению минивэна среди задичавших лугов, навевая настроение бодрой мессы.
Звуки музыки подавляли все иные чувства, и хотя Варя смотрела в окно и глаза её были широко раскрыты, но взгляд остановился, бесконечное мелькание усыпляло – из Вари словно воздух выпустили.
Она перевела глаза на страничку в планшетнике, перечитала, принудив себя вдуматься, однако образы всё ещё оставались за решеткой текста, в кабале шрифта, нечего было и мечтать, чтобы на ум пришли какие-то более сильные строки.
Как всегда в такие моменты, подступило отчаяние и досада – зачем она согласилась делать сценарий! Ах, да, семейный бизнес! Интересы семьи требуют. А где она – семья? Вилами на воде писано. Возьмёт да и вернётся к своей полячке.
Всё может быть.
Варе вспомнился их первый разрыв, когда она полоснула ножом по запястью, – и эта боль неожиданно наполнила её силой, бойцовской страстью (тут кстати ещё пахнуло в открытое окно микроавтобуса дымком костра), и вот она – тайна художества – Варя принялась печатать:
Пауза
Рысит понурая лошадка. Колёса телеги катятся по мягкой глине. Они оба закуривают. Она продолжает зажигать спичку за спичкой и бросать на дорогу. Одна спичка падает на сено в телеге. Сено вспыхивает. Поэт едва успевает скинуть пылающую охапку на землю. Затаптывает.
Она: Зачем? Не надо. Так красиво горит…
4
Горки закончились многокилометровым хребтом, словно крепостным валом, видно стало в обе стороны до горизонта, и слева вдали блеснуло Плещеево озеро. На этом открытом перегоне кузов минивэна оказался насквозь просвеченным солнцем и можно было разглядеть силуэты пассажиров. Было видно – на пролёт, – как Варя самозабвенно печатала, а «две кумушки» впереди, стиснувшись, по очереди тыкали пальцами в раскрытую книгу
«Даты и судьбы» и записывали что-то каждая в свой блокнотик, вычисляя ни много ни мало день смерти Виты Анатольевны – актриса отважно предоставила собственную персону для эксперимента, на всякий случай объявив ложный год рождения, всё равно что назвала бы намеренно неправильный номер своего телефона для нежелательного знакомца (позвонив, он обязательно попадёт к кому-то другому).
Простодушная Гела Карловна и мысли не допускала о подтасовке фактов и очень переживала за подругу, а главное, за себя – каково же это будет знать о дате смерти такого чудесного человека – и готова была отказаться от вычислений.
Вита Анатольевна настаивала, преувеличенно геройствовала, как солдат перед атакой, знающий, что все патроны у противника холостые. Она громко, по-актёрски, как бы с вызовом судьбе произносила такие слова, как «первое количество», «самообладание сочетаний», «второй ряд количеств».
В результате построения «матриц и мандал» у наших нумерологов получилось, что смерть Виты Анатольевны должна бы наступить ещё три месяца назад. Даже эта невозможная, невероятная дата, выведенная дрожащей рукой Гелы Карловны в блокнотике, заставила её побледнеть, сжаться, плотно сцепить руки под грудью, а Вита Анатольевна ничуть не смутилась, объявила расчёт ошибочным и предложила Геле Карловне начать всё сначала. Если Гела Карловна трепетала, паниковала, то Вита Анатольевна, склоняя её к дальнейшим мистическим изысканиям, успевала и шляпу поправить, и полюбоваться своими туфлями, и поглядеть в окно.
На одной из стоянок у светофора под цепким взглядом Виты Анатольевны оказался кабриолет с нарядными дачницами. В открытом салоне две молодые дамы, одна из которых была за рулём, смеялись, обнимались и потом к тому же стали целоваться.
– Фу, противные! – воскликнула Вита Анатольевна, в острастку безбожницам постучала по стеклу и рассмеялась вместе с ними.
– Противные! – со смаком, совершенно без осуждения и естественного отвращения прокричала она в щелку и, приметив, как при виде целующихся женщин смутилась Гела Карловна, что называется, поймала кураж.
Полуобернувшись к Геле Карловне, она схватилась рукой за переднее кресло, как бы отсекая путь к отступлению, замыкая её в узком пространстве, принялась рассказывать про ужасные автомобильные катастрофы, смакуя кровавые подробности – раздробленные черепа, разорванные напополам тела, сгоревшие заживо младенцы, запах трупов на хранилище искорёженных автомобилей у постов дорожной полиции.
И свою белую шляпу не забыла включить в действие – надвинула на глаза для устрашения, и время от времени издавая рычание, не переставая сжимать пространство вокруг слушательницы, вплотную придвинулась к ней, перешла на свистящий шёпот при изложении истории убийства двух мужчин – их расчленении ревнителями истинного православия: части тел содомитов разложены были вдоль обочины вот в этих самых местах у деревни Кащейково (вёрткая мадам успела прочитать первый попавшийся на глаза указатель) и, ещё круче нависнув над Гелой Карловной в образе Фатума, почувствовала наконец, что «порвала кулисы».
Убедившись в совсем ещё нерастраченной силе своего таланта, она рассмеялась, кинулась на Гелу Карловну с объятиями и поцелуями, тоже оказавшимися отнюдь не вполне только утешительного свойства (по смутным ощущениям Гелы Карловны).
После чего вдруг поднялась с места и, словно объявляя антракт в концертном зале, во всю силу голоса торжественно нараспев изрекла:
– Санитарная пауза!
Минивэн остановился.
Вита Анатольевна вышла из машины опять же только после того, как подоспел учтивый Нарышкин – за ручку – и даже из нескольких шагов до лесных кущ умудрилась создать мизансцену: удалялась гордо, величественно, небрежно, как тросточкой, покручивая зонтиком, так что от неё глаз было не оторвать; глядели ей вслед все спутники кроме Тохи, валявшегося на заднем сиденье.
Взявшись за организацию «перекусона», Гела Карловна с жадностью погрузилась в привычное состояние домохозяйки, завернулась в кокон семейственности, оказавшись в спасительном и привычном мире доброй матушки-кормилицы, радовалась избавлению от кошмарных и восхитительных наваждений в захвате обожаемой подруги – разливала чай из термоса по шатким стаканчикам, создавала что-то подобное застолью, стала центром придорожного летучего пикника у раскрытых задних дверей микроавтобуса, где Вячеслав Ильич проверял самочувствие своих слизней в аквариумах, а Нарышкин, прочитав вставку в сценарий, настраивал Варю на дальнейшую доработку текста, ненавязчиво просил «загрузить ещё пару вариантиков».
Той порой из лесу вышла Вита Анатольевна, она что-то выкрикивала и поднимала над головой огромного плюшевого орангутанга.
– Мой Кинг-Конг! Я присела, гляжу – а он на меня смотрит из кустов, подглядывает, бесстыдник…
Едва уговорили её оставить найдёныша, не тащить в салон.
Решающим доводом стали слова болезненно чистоплотной Гелы Карловны: «Он наверняка блохастый, Виточка».
Получив свой стакан чая с овсяным печеньем, Вита Анатольевна уселась на место и принялась трапезничать – алчно и самозабвенно.
5
Сезон летней миграции околесованных был в разгаре. Навстречу, на юг, ехали семьи, молодёжные компании, отважные одиночки.
Из окна мчащегося антрацитно-чёрного минивэна Вячеслав Ильич провожал взглядом приткнувшиеся на обочине легковушки и публику вокруг них в курортных одеяниях.
Кто на капоте устраивался с бутербродами, кто на багажнике, редко встречались путешественники основательные, запасшиеся раскладными столиками. Но даже и такие закусывали непременно стоя, заодно разминая затёкшие ноги.
Иные возились с домкратами, меняя проколотые колёса.
Можно было увидеть и неудачников, копавшихся в моторе, которым не позавидуешь: если поломка серьёзная – до ближайшего сервиса более ста километров и роуминг на нуле.
Выходи с поднятым тросом в руке, взывай о помощи к водителям грузовиков.
Махали и Вячеславу Ильичу в надежде на мощный дизель его «Ниссана», – он давал отмашку, извиняюще крутя головой, и пролетал мимо, досадуя на собственное жестокосердие, оправдываясь перед неведомым бедолагой множеством пассажиров в салоне, изношенностью двигателя, хлюпающей коробкой передач, – вроде веские причины, но всё-равно на душу ложилась тяжесть, мысли о подленьком покусывали, да и расчёт приходил на ум: сам так же будешь когда-нибудь бедовать, просить помощи, а получится как в песне – в той степи глухой умирал ямщик…
Хотя не по зимникам где-нибудь он в тундре ездит, авось и обойдётся…
Вячеслав Ильич бил ладонью об руль и думал: «О’кей! Но оказавшись в подобной безысходности, по крайней мере и я, не тормознувший сейчас, не буду считать мимоезжих своими должниками, всё будет по-честному. Ты никому не должен и тебе никто ничего не должен… Свобода, брат, свобода, брат, свобода, – напевал Вячеслав Ильич и скалил зубы в какой-то мстительной улыбке, распрямлялся и всё поддавал и поддавал газу в поршни арендованного у кинокомпании „Фильм продакшн“ старенького „Ниссана Турино“».
В какой-то момент в зеркале мелькнуло лицо дремлющего в углу кабины Нарышкина, и мысли Вячеслава Ильича понесло в другом направлении.
«Третий зять! – подумал он со вздохом. – Хороший парень… Из поколения пепси. Схваченный за горло госструктурами. Желанно подставивший им это самое горло. Ещё весной был пацифист, а теперь – патриот государственного разлива. Чарующая сила бюджетных отчислений!..»
А первого зятя Вячеслава Ильича звали Олег… Москвич… Оператор на военном заводе, в белом халате управлял каким-то сверхточным станком и имел присущее рабочему классу чувство основательности и некую особую мужественность, какой не наблюдалось даже в самых сильных характерах молодых интеллигентов из среды Вар-Вар.
Всегда первым, вопреки положенному, Олег подавал руку Вячеславу Ильичу (рукосуй), чем немного смущал его, был чрезмерно развязен и грубо шутил – в общем существовал в рамках классического образа молодого советского гегемона, и вдруг исчез, испарился вместе с закрытием, исчезновением в девяностых годах и всяческих заводов – исчез посредством «дури» в прямом и переносном смысле – как наркотиков, так и примитивных душевных устремлений, исчез в вихрях пыльной и голодной свободы налетевшей на страну будто бы из времён сотворения мира, пройдя известный путь: биржа труда, взлом ларька, год тюрьмы, мелкое дилерство, бесконечные «ломки» и – конец в реанимации, в объятиях «ласкового убийцы» – гепатита С.
…Второго зятя звали Саша, и находился он в статусе «гостя столицы» – тоже тип своего времени, когда в стране сняли барьеры передвижения и в Москву хлынула провинция, и своя, российская, и прочая азиатская.
Саша был, даже можно сказать, ласковым человеком, всегда улыбался, всегда с подарками, пылко, самозабвенно помогал и на кухне Геле Карловне, и в починке машины Вячеславу Ильичу, был услужливым и хотя работал электриком на строительстве «Москва-Сити», но не имел ни чёрточки грубоватости рабоче-крестьянского племени.
На этой основе вдруг открылся в нём талант бармена, нашёл он своё природное применение за стойкой большого ресторана недалеко от Красной площади – время было ещё разгульное, вольное, и питейные заведения в Москве росли как на дрожжах.
К сожалению, он не смог строго придерживаться принципа – кто наливает, тот не употребляет…
После смены приносил Саша домой полную сумку продуктов и отменного спиртного, устраивал невиданное застолье с наслаждением, передававшимся и Вячеславу Ильичу, от природы тоже склонному к подобному проведению времени.
Но если Вячеслав Ильич в этот период избыточного поглощения дарового алкоголя продолжал расти и приближался к серьёзному открытию в биохимии, то его юный друг через год потерял место. Сначала перебивался заштатными барами, потом работал в автосервисе, на покраске машин. Пары ацетона изгонял из себя водкой и вдруг буквально – пропал.
Обзванивали морги, подавали в розыск – как в воду канул, так что даже разводиться Вар-Вар пришлось по причине «длительного безвестного отсутствия супруга».
«Хорошие были ребята», – думал Вячеслав Ильич, отрешённо скользя взглядом по белой разделительной линии шоссе, – воображаемому бетонному барьеру, как научили его воспринимать эту черту между жизнью и смертью когда-то давно в автошколе…
И вот теперь Андрей, интеллигент, гуманитарий, политик, дворянская кровь, третий зять, хотя ещё и не законно, но тоже надёжно захваченный силой притяжения звезды по имени Варя, обречённо вращающийся вокруг неё, бедоносицы, вынужденный жить с грузом развода, в ожидании неминуемой потери сына…
«Конечно, – думал Вячеслав Ильич, – все эти горести частично смягчаются так называемым счастьем обладания и, наверное, точно подслащают его жизнь и заживляют раны, которые и вовсе могут затянуться со временем, если у них будут дети, но коли в двух браках у Вари детей не получилось, то что ждать от очередного, тем более, что ей уже за тридцать. Могла бы уже девушка и пригасить пыл, перестроиться на карьеру, путешествия, лёгкий флирт, если бы, конечно, человек был властен над собой, а тем более женщина, которая, вообще, и в гроб-то желает лечь красивой, привлекательной…»
Всю свою сознательную жизнь Вячеслав Ильич не переставал изумляться бесподобной силой женственности и не оставлял надежды постичь её природу. Только с появлением на свет Вари приоткрылась ему эта тайна.
С присущей наблюдательностью исследователя он растил её – с пелёнок до студенчества, как на подопытной изучал все этапы становления этого всемогущего существа по имени женщина – её обречённости на самосжигание в горниле человеческого воспроизводства.
Помнил, какой страх он испытывал, когда она подростком уходила из дому, в «миру» неизбежно попадая в сотрясающие этот самый мир вибрации эроса, под удары демонических сил секса, пока однажды его естествоиспытательский взор не был поражён почти мгновенным преображением девушки в женщину, из существа страдательного перешедшего в разряд повелительный, когда уже не ей следовало остерегаться грубого мужского захвата, а парням бежать от её «мягкой силы», хотя по своему опыту Вячеслав Ильич и знал о бесполезности таких попыток для мужчины и, много перевидав, пережив, передумав, давненько уже перестал считать любовь чем-то восхитительным и безусловно ценным – может ли быть восхитительной фатальность?