Медленный фокстрот в сельском клубе — страница 21 из 65

По вечерам к её пристройке приезжали на мотоциклах «Минск» и «Восход» модники из райцентра – парни в «варёнках», девчонки в ярких леггинсах. А сама наша молодая фельдшерица принимала гостей в коротенькой пышной юбочке и даже в кружевных перчатках с обрезанными пальцами.

Гулящая молодёжь тянулась к окатовской медичке не только как к обладательнице искристых глаз, отдельной комнаты на отшибе села и смелого нрава, но и как к владелице бутыли с медицинским спиртом – было время сухого закона…

Носили тяжёлые магнитофоны на плечах, бренчали на гитарах.

Жили, как и их сверстники в городах, под девизом тех лет: гуляй, пока молодой!

3

Вскоре проницательные старухи на утренних приёмах стали замечать одутловатость на лице любимой фельдшерицы, пачки сигарет на подоконнике.

Пошли по селу пересуды, мол, как бы девка на худое не свернула, и хотя и негласно, но единодушно было решено – открыть фронт против «трясунов».



Сначала издалека, пристрелочно стали покрикивать на нерадивых, потом поперёк дороги брёвна наволакивали, чтобы мотоциклисты зашиблись, поломали свои таратайки, грозились в милицию заявить. И одновременно вели ласковые беседы с Шурой – знали, что обделена она материнским вниманием, ибо пребывает в ссоре с родительницей из-за своего вольнолюбия, и – надо же! – эти-то старушечьи нежности и подействовали на юную гордячку, любовью взяли!

Уехала Шура на «повышение квалификации» дерзкой и боевитой, а вернулась тише воды, ниже травы, тут, конечно, и смерть отца сказалась, и болезнь матери, и тюрьма старшего брата… Отшила Шура компанейских, да и из них тоже кого в армию позабирали, кого опять же за решётку.

А бабки всё пели своими беззубыми ртами: «Молодость рыщет – от добра добра ищет, а у тебя, девка, всё уже имеется: и краса, и дом, и работа хорошая. Воду не берегут, покуда колодец не высохнет. Не дай Бог тебе такой напасти».

Пригрели, приголубили – она и угнездилась в обстоятельствах. И подкрашивалась, и наряжалась, и на танцы ходила – не без того, чтобы и поближе сойтись с кем-то; находились и к женитьбе готовые, но она не желала в омут головой…

А тут вдруг в двадцать семь лет возьми да и забеременей за ночь с тем бородатым московским «барином» в жёлтом плаще-размахае до пят!

Как увидела она его в этом диковинном одеянии взбежавшим по ступеням на танцплощадку, словно взлетевшим, таким он и в памяти остался: лёгкий, невесомый, словно бы крылатый посланник непорочного зачатия, приземлился в постель светлой июньской полночью 1992 года и ранним утром, мелькнув в дверях золотым своим облачением, улетел навсегда…

С ней впервые было такое.

Раньше Бог миловал, и если бы случилось подобное года два-три назад, не раздумывая «легла бы на чистку» – из желания свободной жизни, от неготовности. Теперь уже под тридцатник подкатывало, и на чужих детей она заглядывалась намного чаще, чем на мужиков, хотя специально забеременеть никак не могла решиться, а тут само собой произошло. Оставалось только на вторую половину пути духа набраться – рожать.

И как перед всякой женщиной, затеявшей родить, вставали теперь перед ней извечные вопросы: хватит ли денег, чтобы ребёнка вырастить, поставить на ноги; найдётся ли для медпункта честная подмена на месяц-два, чтобы потом не было отказано в возвращении на место (конец карьеры!). Придётся отказаться от предложения в райцентре – не потянет она с ребёнком в чуждом окружении; а вдруг урод родится?!.. И эта боль, страдание при родах… Танька померла… Лизка разжирела, страшилищем стала; и вообще, «мать из меня получится?»…

Гамлетовский вопрос для женщины: рожать или не рожать?

Она не отвечала ни да, ни нет, и в состоянии некого умественного отупения, оглушённая этим космическим вызовом в сравнении с ним – ничтожный воспроизводительный организм – просто просуществовала несколько месяцев обычная с виду, но уже совершенно изменившаяся внутри – и телом, и умом. Тоже время для неё текло день за пять…

И когда живот уже было не скрыть и она пришла с повинной к матери, та лишь плечами пожала, мол, сама решай, у меня не спрашивала, когда под мужика ложилась.

Брат высчитывал и клялся убить «барина», но вскоре умер, опившись брагой.

Она осталась один на один с ребёнком внутри себя среди жестоких бабьих пересудов, презрительных взглядов, нечистых улыбок – в горчайшем одиночестве, и тут вдруг её, такую потерянную, стал обхаживать Дима-хлебовоз, тридцатилетний холостяк, трезвенник, книгочей и тоже стихотворец, но в отличие от Толи Плоского скромный, мечтательный, – руку посёк топором, ходил к ней на перевязку, млел от близости и касаний, зная о травле, проникся сочувствием, задружился, дрова колол, воду таскал, приносил хлеб горячий, только что из пекарни, – видно было, что влюбился…

«Неужели такое бывает? – думала она. – Может, извращение какое-то?»

Но Дима не переступал чистого чувства, а когда ей приспичило рожать, то отвёз её на своей «буханке», а потом с цветами встретил и по первым проталинам на асфальте торжественно-медленно проехал по селу, чтобы всем показать её – уставшую, бледную и счастливую, в кабине, с букетом и ребёнком под тюлевой занавесочкой.

Поразил её сюрпризно купленными кроваткой и коляской.

Она поверила ему, и вскоре они расписались, после чего в селе заговорили, что «от Димки девка».

Другие оспаривали: такой телёнок разве ей пара?

На что отвечали: в любви всегда так – один целует, а другой только щёку подставляет.

Ещё немного поговорили и про «барина» – да и забыли. Но когда нынешней весной приехали киношники и стали реставрировать Чёрный дом и прошёл слух, что и «барин» летом заявится, то село опять насторожилось, а Шура, как ни странно, вовсе не взволновалась.

Память об «архангеле» сидела в ней как жировик, не надо его расковыривать, пускай будет, не помеха – окукленный и потому безболезненный, если, конечно, случайно не ударят по нему…

Ребёнок в ней был, да вышел… А жировик пускай себе сидит, есть не просит…

Хотя интересно, конечно…

«Людка с учёбы вернётся – вдруг встретятся…»

4

Как только Габо отстал у своего магазина, Александра Ниловна слезла с велосипеда, надавила в мобильнике кнопку «Олег».

Розовый «Nokia», прижатый к её крепенькому белому ушку, едва заметно подрагивал. Ей не надо было представляться.

– Шура Батьковна, слушаю внимательно!

– Олег (намеренно без отчества!)… Вот получила печать, документацию…

Она умолкла, сознательно переводя разговор в неопределённость. Он подхватил, повёл, как в танце. Выспросил о подробностях поездки будучи большим знатоком чиновничьих увёрток, остался доволен «действиями начинающего руководителя», но всё-таки настаивал на том, чтобы воочию убедиться в правильности формулировок, и закончил несколько игривым предложением сегодня же «обмыть печать», так что Александре Ниловне оставалось только назначить время на чай…



Под колёсами велосипеда похрустывал гравий, звоночек на руле ойкал на бугорках, и на этом километре от трассы М8 до села в душе Александры Ниловны под действием неких сил происходили болезненные изменения, о которых она не подозревала, пока не затеяла мост строить.

Вот ведь куда оно клонит: замыслил дело – будь готов мытариться по офисам и кабинетам. Одолел бюрократический марафон – жди компаньонов, соглашайся, делись властью, поступайся принципами, в том числе и моральными, своими женскими…

Кроме Толи Плоского (как мужчина он не в счёт) после смерти мужа никого не было из противоположного пола в доме Александры Ниловны, и потребности в присутствии «мужика» в дальнейшей своей жизни она не испытывала. А вот на тебе! Завлекала сама, того не желая!

Не готова была не только душу раскрыть перед директором «совхоза без совхоза», а и представить его у себя в доме – прямо ужасом каким-то охватывало её, когда она рисовала себе картину прихода Олега Владимировича в её горницу с угловым диванчиком и с портретом Димы в красном углу.

Ладно бы электрик, плотник, инспектор какой-нибудь по служебной надобности уселся на этом диванчике чаю попить – аварийный, неизбежный, незнакомый, Дима бы и слова не сказал (она общалась с покойным мужем иной раз и вслух), но сидеть на хозяйском месте будет человек, претендующий на неё как на женщину, навязавший ей бартер: ты мне – я тебе.

И вовсе не равный предполагался обмен.

Он ей, допустим, трактор для трелёвки леса, а она ему – что кроме любовной потачки?…

Давай выкручивайся, Ниловна! Вспоминай наработки холостяцкой молодости, когда и не с одним приступом одновременно управлялась в своих интересах, когда сельская полиция нравов в лице злых, «нетоптанных» старух и добровольных советских праведниц шипела на тебя из-за углов.

В аккурат до рождения дочки.

Потом амнистировали по полной программе, в том числе и за счёт того, что за годы, прошедшие с 1980-х гулевых, все зубастые бабки поумирали, а советские праведницы и сами частью пустились в разгул, а частью разочаровались в своей «честности», не стесняясь говорить меж собой, что если бы молодость вернуть, так уж повольней бы её прожили…

Вольному – воля, спасённому – рай.

Пока жив – выбирай!

И многие бы выбрали волю…

Дорогу велосипедистке преградили киношники. Передовой в их войске – долговязый парень в рваных на коленках джинсах ленивой походкой «творца» заступил дорогу и схватился за руль, она чуть не упала.

– Мамаша, вы бы стороной объехали. Съёмка надолго.

Она повела велосипед по тропе за ёлками, остановилась в десяти шагах от актёров, к которым уже привыкли в селе, звали просто Таня и Ваня.

Особо интересовались Иваном Глебовым. Прошёл слух, что у него «чужое лицо», и все пытались найти признаки маски, простодушно разглядывали вблизи, в магазине особенно, однако никакой лепнины не обнаруживали: и красные прожилки на щеках были натуральные, и даже борода росла.

На русского Ваню он, конечно, не походил, ну так ведь и картина снималась про какого-то Иосифа.