– Я его спрашиваю: «Ты с ней спал?» – «Ой, я тебя умоляю! Так, вздремнул пару раз»… Я ему отвесила что положено и даже не страдала потом. По роже им дать – это очень помогает…
Лицо Люды скривилось в какое-то подобие улыбки.
– А главное, девушка, что бы ни случилось, как бы тебе тяжело ни было, помни: всем пофиг! Не повезло с парнем? Повезёт с котом. Хочешь тепла? Купи обогреватель!..
Вахтёрша в общежитии едва узнала её, кинувшись было на перехват со словами: «Вы к кому, девушка?»
Это порадовало Люду настолько, что она обняла тётю Зину.
В душевой засунула всю одежду с себя в стиральную машину и потом, сырую, затолкала в пакет.
Тёте Зине на выходе подарила электрокипятильник «на память».
Опять чуть не расплакалась.
И, стрекоча каблучками по ступеням, оставила городскую жизнь в прошлом…
2
В поезде какие-то парни стали цепляться к ней, но она на своей верхней полке окуклилась в простыне.
У неё в плеере закачано было больше пятисот песен, и она, даже задрёмывая, не выключала музыку, когда поезд пронизывал мелколесье тундры, огибал озёра, перелетал через мосты, внедрялся в матёрую тайгу, соревновался в грохоте с встречными.
Солнце за окном то обгоняло поезд, то отставало; вечерняя заря после короткого замыкания превратилась в утреннюю, начался новый день, а лежащую в глухом укрытии Люду обливали-омывали песня за песней, она, будто подключённая к аппарату искусственного дыхания в реанимационной палате, пребывала в своём мире, летела к своей цели, находящейся в совершенно другом измерении в сравнении с железнодорожным, и вовсе не слышала стука колёс; барабанщики всяческих стилей заменяли ей ритмы ударов на стыках, музыканты и певцы переводили её из одного состояния в другое.
В её музыкальном поезде вагоны были звучащие, и «в голове состава» шли чёрные, готические, из которых доносились гортанные завывания упаднических певцов типа Мэрлин Менсон и группы «Нечисть», переделки мягких звучаний баховских органных тем в режущие гитарные, любимые ею в шестнадцать лет, когда она только приехала учиться в Поморск, где после деревенской заземлённости строений каждый кирпичный, бетонный дом, будь то старинный лабаз или «хрущёба», восхищали её.
Она гордилась, что обитает среди такого величия, на деревянные строения и глядеть не хотела – такие и у нее в районе имеются; жила дрожащей первокурсной тварью, подавляемой одним только словом – «сессия». От городских парней шарахалась – такая была вся неприступная: глаза в синих ободах, волосы фиолетовые, саржевая юбка с чёрными колготками…
После второго курса, подобно тому как меняется в железнодорожном составе класс вагонов, так и в музыкальном поезде Люды понеслись сквозь её душу красные «металлики» групп «Ария» и «Linkin park» с зубодробительным хрипатым дисторшином в аранжировках и высокопарно-романтическими текстами:
Здесь не место для бесед,
Грохот на пределе,
Как при старте ста ракет,
Как девятый вал,
Заготовки молот бьет,
Кровь ликует в теле,
Льёт горячий жгучий пот —
Здесь куют металл…
В ту пору заклёпки звенели на её косухе, когда она отплясывала в студенческом клубе латино и тектоник, сверкали на запястьях стальные кольца, и она уже посмеивалась над «первокурами», сама получив повышенную стипендию и съездив на экскурсию в Питер, ходила теперь по Поморску как по родному селу.
На третьем курсе лёгким скоком покатились в её музыкальном составе открытые платформы с митингующими на них рэперами «Баста» и Eminem, читающими бесконечные доклады об уличной жизни молодых, и её в том числе – студентки сельхозколледжа Люды Грушиной, в красной жилетке и длинной рубахе навыпуск или в кофте с подкладными плечами и в брюках «с мотнёй», уже снимающей комнату в пригороде на заработки от ночных бдений на ферме училища.
Затем с нежным звоном пронизывала сердце уже двадцатилетней Люды длинная цепь розовых вагончиков с песенками Sting, Madonna, Ledy Gaga, Виагры, Натали, Меладзе – в дни и месяцы её первой влюблённости, в овеваниях роз и ландышей, в посещениях её чистенькой комнатки «парня из хорошей семьи», пока вдруг все эти вафельно-пирожные вагончики после измены жестокосердного не сошли с рельс и не рухнули под откос.
Машинист поезда не придал этому никакого значения, не заметил крушения, и состав её первой молодости уволокся в туманную даль…
3
В конце спуска с горы Люда не сдержалась, сорвала с головы наушники, побежала, сходу села на скамейку завалинки родного дома и блаженно зажмурилась, оказавшись под прямыми лучами низкого раннего солнца, силой своего света любовно притиснувшего её к морщинистым брёвнам сруба и долго не отпускавшего на волю.
Она засмеялась в голос, вспрыгнула на лавочку, перстеньком, словно птичка клювиком, постучала в занавешенное окно и, когда шторка отдёрнулась и показалось лицо матери – незнакомое, едва ли что не чужое со сна и вдруг от ударившего по нему света словно вспыхнувшее, заискрившееся в повлажневших глазах, – Люда в ответном порыве даже чмокнула стекло…
В прихожей они долго тискались, танцевали, курлыкали, пищали, после чего Люда вдруг кинулась на перила винтовой лестницы и прижалась к ним щекой:
– Моя лесенка!
По сути, она сейчас обнимала отца, сложившего эту резную лесенку, папу Диму, как было объявлено Люде во младенчестве и никогда никем не опровергалось.
И минуты не прошло в печали о погибшем «отце», как Люда, глянув в зеркало и увидав себя растрёпанной, с подтёками туши под глазами, воскликнула:
– Ничертаси!
И потом долго не выходила из туалета, гремела там ведром.
– Ты что? Унитаз мыла? – удивилась Александра Ниловна. – Он же вроде чистый был.
– Ой, мама! В общаге такая грязь! А я как его увидела, так просто не могла удержаться. Милый, дорогой, родной унитазик!..
Она вскинула руки, потянулась на носках и ракетой взвилась в свой мезонин.
Печка сапожком, кровать, три маленьких окошка с видом на Марков ручей и мостики для полоскания белья – всё было как и год назад.
Она повалилась на кровать, раскинула руки и стала слушать тишину.
Когда мать снизу оповестила о своём уходе, вскочила на ноги, принялась вытирать пыль в светёлке, издавая победные кличи-вопли или вдруг каменея на полушаге, как в игре «замри-отомри»; или безудержно «ржала», или сидела, уставясь в одну точку. А наткнувшись на альбом со старыми фотографиями, вовсе забыв про уборку, рассматривала снимки часа два – до изнеможения, пока не уснула на неразобранной постели, свернувшись по-кошачьи…
4
В непривычном и неожиданном полуденном сне окончательно перегорели все её городские терзания.
Она пошла по селу обновлённая, словно в начале какого-то личного биологического цикла, и казалось, не она внедряется в село после долгой отлучки, а село накатывает на неё, постепенно, будто порциями воздуха от проезжающих машин, открываясь перед ней в своей новизне.
Она шла склонив голову (материнская привычка), ногтями счищая облупившийся маникюр, и лишь изредка поглядывала по сторонам, что не мешало ей схватывать самые мелкие перемены.
Возле клуба она обратила внимание, что одна деревянная нота в отрывке мелодии на фронтоне отвалилась, теперь их оставалось восемь: нота восьмушка затактовая, две четвертных в кварту от «ми», триоль посекундная вниз от «ля», и в конце две целые «картошки»…
И всегда прежде озадачиваемая вырезанной мелодией, теперь она ещё глубже погрузилась в разгадывание, негромко напевая, пока не поравнялась с новой деревянной церковью, откуда доносилось мужское пение, сбившее её с толку, заставившее зайти на паперть и разглядывать надвратную икону, на которой какой-то святой принимал ребёнка с небес.
Люда задумалась о появлении детей на земле: когда они приходят в этот мир – в день рождения или в момент слияния клеток? А может быть, раньше – в первом озарении любви, в этом как бы дыхании небес?
Дух ребёнка накрывает парня с девушкой, и, значит, люди на земле находятся в подчинении неким силам небесным: «И мой ребёнок теперь, выходит, надумал как-то по-другому…»
Решая эту задачу, она так увлеклась, что даже ногти начала грызть.
В этом была вся Люда Грушина – во вдумчивости!
«Что же ты умолкла, Люда?» – бывало, спрашивала у неё воспитательница детского сада.
«Я думаю», – отвечала кроха.
С детства мать опасалась за её душевное здоровье.
Читает книжку – и вдруг замирает с остановившимся взглядом, а когда её попросишь сказать, о чём она, то уже не остановить – затараторит, заморочит голову кому хочешь: «Мама, вот если Иван-царевич выстрелил, то почему именно в болото попала стрела? А если бы улетела в лес, то кто бы мог её там поймать? Зайчиха? Лисица? Медведица? А если бы поймала олениха, например, что бы с ней сделал Иван-царевич? Олениха красивая. Лягушка противная…»
«Ой, Людка! Замолчи, пожалуйста, – взмолится мать. – С ума с тобой сойдёшь».
Или чистит девочка картошку и так задумается, что потом вместо кругляков чипсы приходится готовить. «Я, мама, иногда даже сама свои мысли понять не могу!»
«Наплюй, девка. Не бери в голову! Всё само собой решается. О чём таком особом думать?»
«О людях, мама».
«О себе подумай!..»
Когда в школе её называли «ботаной», то она опять же пыталась понять, а почему именно ботаной, а не физикой или математикой…
«Это у неё от отца, гены эти московские», – однажды решила Александра Ниловна, после чего немного успокоилась по поводу дочерней психики.
Мужу Диме, однако, о своих выводах не поведала, пускай радуется умницей, как своей кровной…
5
Люда шла как бы в полусне.
Из переулка от реки повеяло на неё конюшней (рафинированный горожанин не поймёт), и с ней произошло то же, что с человеком, нюхнувшим нашатырного спирта, – вся склонность к аналитике мигом отлетела во время быстрого хода с подбежками в направлении лошадиного царства – к старому осадистому гумну на фундаментальных валунах под стальной крышей, блестевшей как солнечная батарея. Именно конюшня была для Люды тем зданием в селе Окатове, где чувства её взвихрялись до религиозных высот, запах сбруи в седельной, куда она заныривала сейчас через низенькие дверцы, вполне заменял ей фимиам и ладан, а кони в стойлах представлялись одновременно и объектами поклонения, и символами веры. Воистину будто оглашенная, она кинулась обнимать и целовать торчащие из стойл недоумённые лошадинные морды – рыжие, вороные, серые, гнедые, со звёздами, лысинами, проточинами, иные даже отступали от неё, пятились, вскидывали головы на недосягаемую высоту…