Медленный фокстрот в сельском клубе — страница 31 из 65

Может быть, это было его врождённое свойство, наследственное, от деда Матвея (отец был строгих правил)?…

Любовь к жене и к другим женщинам мирно сосуществовала в нём, но любови эти были разные по качеству и уровню.

Он любил жену больше всего даже и не по долгу, а по статусу, и более общечеловечно.

Сила любви к каждой побочной женщине выражалась для него, как человека науки, дробью единицы делённой на Z, где единица – жена, а Z – количество женщин, обладателем которых он был за свою жизнь.

Жена – это святое, всегда говорил он себе, и как-то удерживал в душе и теплоту, и благодарность к ней, и готов был с удовольствием справлять с ней супружеские обязанности…

Вячеслав Ильич вздохнул, тяжело поднялся с зыбкого дивана и побрёл в дом.

В кабинете-спальне шторы были задёрнуты, и в полумраке аквариумы с брюхоножками светились, как три куба льда. Он решил, что жена спит, и двигался на цыпочках.

И без того полный глубокого раскаяния и всепрощения (пусть теперь болтают со своей «Виточкой» по телефону хоть с утра до вечера, обсуждают какие-то свои бабские делишки, шепчутся про изотерику и фэн-шуй, гадают по нумерологии), готовый выслушивать всяческие упрёки и просить прощения (оставляя в тайне происшествие с Александрой Ниловной), чтобы любыми способами уладить проруху, учинённую им их с Ге любви, приближался Вячеслав Ильич к кровати с желанием полюбоваться спящей жёнушкой и уже тем самым повиниться перед ней, но открывшийся вид простыни в изножье вынудил его замереть словно пса в охотничьей стойке.

Его оглушило ударом крови в голову, перед глазами померкло, ибо вовсе не две волны от ног жены выделялись под одеялом, а явно четыре.

Он был предательски вытеснен кем-то из пространства, которое всегда занимало его тело на любой кровати, где спала жена, даже когда он не был с ней рядом, – как бы заарендованное навеки пространство сейчас было занято телом другого.

У него хватило отваги неслышно приблизиться и заглянуть за спинку.

Он увидел женщин, мирно спавших щека к щеке. Волосы их, рыжие Виты Анатольевны и снежно-белые Гелы Карловны, переплелись, руки обеих поджаты под грудь, дыхание ровное.

Он попятился, бледный как стекло в аквариумах.

Из коробок у двери насовал в карманы жилетки-разгрузки банок джин-тоника и, отягчённый ими будто поясом смертника, как можно неслышнее вышел из комнаты.

Небесные валуны перекатывались, громыхая.

Солнце светило напоследок особенно ярко.

Баба в доме напротив торопливо снимала бельё с верёвки.

Птицы попрятались. Кажется, даже оводы и слепни, чуя близкое потрясение, расползлись по своим щелям.

Всякий путник, будь он хотя бы и под крышей автомобиля, рад был сейчас найти укрытие, и лучше всего – крышу родного дома.

А Вячеслав Ильич, выйдя из своего жилища через чёрный ход, пошагал прямиком в лес.

Некоторое время по старой затравенелой дороге он шёл, ослеплённый видением женщин в постели, оглушённый их сладким посапыванием.

Справа и слева кусты смыкались над головой, приходилось идти ныром, в волосы набилось сухих веток, иголок, длинные пряди спадали на глаза, он напоминал лешего – таким и вырвался из лесного тоннеля на луг, привалился спиной к столбу без проводов и на одном дыхании влил в себя банку пенного эликсира зелёного цвета.

По-звериному зарычал, отрыгивая газы на выдохе, оттолкнулся от столба, запустил порожнюю банку в ромашковую пену, подобрал батог из сушняка и ринулся по едва заметной тропинке через луг.

Чаша луга, только что сиявшего разноцветьем, вдруг наполнилась холодными сумерками.

Вячеслав Ильич оглянулся.

Со стороны морока через край лился полусвет.

Казалось, сама тяжёлая налитая туча, наваливаясь, гнула верхушки елей.

В следующий миг Вячеслав Ильич получил в спину буревой удар, вынудивший его идти вприбежку.

Его несло как бы потоком воды и буквально втолкнуло в проём между деревьями на опушке другого края луга.

Две колеи в болотистом грунте, как две траншеи, оказались старой заброшенной дорогой.

Сквозь шум ветра послышался многократный треск, и, оглянувшись, Вячеслав Ильич увидел, как валятся деревья на другой кромке луга, летят обломленные ветки и сорванные листья.

Он побежал, путаясь в траве и падая.

Лесное цунами обрушилось на него. Валились, будто подкошенные, столетние сосны, давили молодняк, впиваясь сучьями в землю, как шипы палиц великанов из скандинавских саг.

В одну минуту лес погиб в полосе метров ста. По созданному каналу хлынул дождевой ураган.

Вячеслав Ильич давно уже был сбит с ног, лежал в колее и остался жив только потому, что дуло вдоль этой старой дороги, деревья ломало справа и слева от него и его накрывало лишь концами веток.

Через минуту стал слышен только шум небесного водопада.

Он не спешил вылезать, а когда всё же поднялся на колени и раздвинул ветви, то оказался бесконечно обливаемым свинченными потоками холодной, пахнущей льдом воды.

Треснуло. Разодрало небеса над его головой, сверкнуло, ослепило и погасло. Он увидел, как метрах в десяти от него уцелевшая под натиском ветра осина стояла от вершины и до комля разодранная, будто расстёгнутая ударом молнии.

Рана дымилась.

Ствол не горел лишь потому, что небесная пожарная команда работала неустанно.

Ветер утих.

Дождь измельчал. Но облака оставались такими же низкими и плотными.

Вячеслав Ильич решил, что пора возвращаться домой. Огляделся и понял, какое это было в давние времена непроходимое фортификационное сооружение на пути татарских орд – засека.

Он долго – ныром и ползком, прыжками с ветки на ветку, балансированием на стволах – пробирался к живому лесу, а когда очутился среди вертикально стоящих деревьев и откупорил очередную банку джин-тоника, то понял, что заблудился.

Пил коктейль с дождём пополам. Прикинул направление по мху на деревьях.

Пошёл прямиком на юг, рассчитывая через полчаса выйти если и не сразу на Окатово, то хотя бы к Уме-реке.

Мокрые утяжелённые джинсы съезжали с его узких бёдер.

Из жёлтых «Катерпиллеров» на толстой подошве воду пришлось выливать.

Он выломил новый батог и длинноволосым пилигримом пошагал через мрачный лес.

Мобильник от воды угас.

По дебрям в бассейне Умы предположительно шёл он уже часа два.

Время от времени вырывались у него строки:

И занимало целый день

Его тоскующую лень, —

Наука… та-та… страсти нежной,

Которую воспел Назон,

За что страдальцем кончил он

Свой век блестящий и мятежный

В Молдавии, в глуши степей,

Вдали Италии своей…

«В глуши степей – это бы ещё ничего», – думал он.

Дождь кончился, но солнце так и не появилось. Мох на стволах сбивал с толку: с разницей в девяносто градусов располагались плюшевые полосы лишайника на соседних деревьях.

Отчаявшись, он пошёл наугад, вынужденный постоянно подпитывать себя тоником, а иначе под действием очередной волны депрессии готов был от усталости сесть под дерево, заснуть, тем самым вызвать обострение своей хронической пневмонии, под утро, как зверь в чащобе, помереть в жару и кашле от отёка лёгких.

В мареве сумерек неожиданно почудилась ему в частоколе леса какая-то человеческая геометрия, как будто углы некоего строения, и он сперва отнёсся к этому как к миражу в пустыне, но через несколько шагов, уверившись в яви, прибавил шагу и скоро вошёл в низкую дверь лесной избушки с одним оконцем.

И спички, и растопка, и несколько поленьев были приготовлены заботливым содержателем.

Он развёл огонь, разделся догола, развесил одежду вокруг камелька и сел на корточки возле каменки – костлявый старик, совсем как какой-нибудь московский бомж в шахте теплотрассы.

Пока все силы его до последней капли были использованы на передвигание ног, на хватание воздуха ртом, на поиск надёжной опоры для посоха, то есть на собственное выживание (для человека в опасных ситуациях, хоть неандертальца, хоть профессора, пусть даже ему с вурдалаком изменила жена, нет более важной заботы, чем самосохранение), в голове не оставалось места для иных размышлений, и душевная боль заглушалась чрезмерной нагрузкой, но лишь отступила опасность, опахнуло теплом очага, заиграл на лице открытый огонь, тут и воспряла подавляемая боль.

Вячеслав Ильич чуть не взвыл от осознания катастрофы, потери дома, всей налаженной жизни… «Ну, ладно, я налево ходил… Ничего от этого не случалось… Она понимала и прощала, даже ни одного скандала не устроила за тридцать лет… Любила… Но теперь всё по-другому… Она кинула меня… Она не любит меня… И в нашей кровати… И с кем!.. Я ни разу не приводил других женщин в свой дом… Супружеское ложе было чисто и непорочно, а она!.. Это конец!.. Она не любит меня!..»

Он сидел на корточках, покачиваясь и неслышно подвывая от горя, обхватив ноги с анатомически подробными коленными чашечками. В бликах огня можно было видеть провислые крылышки кожи у него под мышками, сморщенные соски и седые волосы на груди.

В этих покачиваниях он как бы погружался в трясину безлюбья, захлёбывался в воде мёртвых, в тоске-океане, и уже не мог сколько-нибудь связно мыслить – погибал.

Рефреном прокручивалось у него в мозгу:

«Она не любит меня…»

Его тошнило от голода и выпитых Greenalls.

Не открывая глаз, наощупь он перебрался на топчан и заснул.

Ему снились папуасские женщины в юбочках из перьев с крепкими функциональными грудями, вовсе не вызывающими желания прикоснуться, потискать, поцеловать – этих младенческих инстинктов у мужчины любого возраста…

Проснулся от холода.

В очаге пищали остывающие угли.

Он напялил тёплую влажную одежду, вышел из избушки, отдышался от угара, придерживаясь за низкую стреху.

Пустая белоснежная пачка от сигарет Winston лежала под ногами.

«Кажется, такие курит Антон», – подумалось ему.

Свежие конские яблоки заставили искать оттиски копыт.