Они оба, оказавшись натурами жизнелюбивыми, без особого труда, быстро, а может, даже мгновенно (прострел Амура), будучи павшими, воспрянули к новой жизни, хотя у Люды, от минут её стояния на мосту через Северную Двину, желания умереть, прошло меньше недели.
Рана ещё не затянулась. Люда оберегала её, а тут вдруг этот парень на пути, и приходилось держать в запасе мысль, будто он вовсе и не на неё, а на коня «запал», конём восхитился и с ней говорил как с частью этого необычного для него, горожанина, гибридного существа.
«Если бы я пешая шла на похоронах Ивана Павловича, он бы меня, может, и вовсе не заметил», – думала Люда и в какой-то момент даже похвалила себя за предосторожность, когда Антон в конюшне помогал ей сено лошадям раздавать и вдруг брякнул:
– Пахнет как в ночном клубе. Дым, пот, алкоголь… Один в один…
«Ну, вот, и от меня тоже не розами несёт, – подумала Люда. – Кому захочется с такой?»
Её сомнения развеялись ночью, когда они прощались, наездившись по лугам, и Антон захотел её поцеловать, а она отстранила его из опасения быть неприятной.
– Давай не будем.
– Почему? – удивился он.
– После конюшни, вдруг тебе не понравится.
– Ну, хорошо. Как хочешь…
Он удалялся озадаченный, она стояла огорчённая.
Но он вдруг быстро вернулся, не спросясь, обнял, прижал к бревну коновязи, приладился губами к её губам, языком к языку, своей крепкой сухой грудью меж её полных грудей, бёдрами к бёдрам…
– Знаешь, – прошептал он потом, носом зарываясь в её волосы, как маленький. – Наполеон перед встречей с Жозефиной слал ей гонца с запиской: «Я еду. Никаких духов!»
Она нервно засмеялась.
– Я, конечно, не Наполеон, но в общем, как-то так. Понятно?…
Но до этого поцелуя надо было Люде тогда днём ещё дожить, оставаясь случайной встречной, а затем «инструктором по верховой езде» – и не более.
…После совместной приборки в денниках седло для Антона она вынесла из шорной и накинула на бревно коновязи – особое – с петлей на передней луке как для пассажира на мотоцикле. И пока Антон перебирал разные имеющиеся на седле псалии, шпрунты и пряжи, пытаясь понять их назначение, оценивал на вид и на вес стремена, – единственное, что знал в сбруе, – Люда вывела крепенькую мохноногую Бурятку пегой (пятнистой) масти с гривой до колен.
– Лучше всего, если для знакомства ты сам её почистишь.
– Я с удовольствием. Но тут, наверное, есть какие-то правила.
– Всё просто.
Она надела на его руку железную скребницу и, наложив сверху ещё и свою руку, повела щёткой по лучистой шерсти.
– Стой всё время спиной к её голове.
– Что, лягается?
– Это у них такой язык жестов.
– Жесты – жесть!..
Сначала кобыла косилась, фыркала и крутила головой, но по мере оглаживания успокаивалась, наконец доверилась, даже как будто задремала от удовольствия, и приободрилась только когда Люда нахлопнула на неё седло и полезла под брюхо за подпругой.
Настал момент посадки.
– Слева! Только слева. И левой ногой! – командовала Люда прыгающему возле кобылы Антону.
Кое-как он забрался и поспешил вдеть вторую ногу в стремя.
– Главное, не выпускай повод из рук. Это как руль в машине. И на себя резко не тяни, губы у неё только недавно зажили.
Антон желанно входил в образ бывалого конника.
– Ещё бы шпоры!
Умело вспрыгнувшая на коня Люда поведала ему, что «шпора – лишь усилитель шенкеля, используется на лошадях, которые „тупят“. В выездке шпорят, чтобы точнее передать сигнал для исполнения сложных элементов. А прогулочным лошадям вполне достаточно шенкелей».
По улице кони шли рядом.
– Они как привязанные, – заметил Антон.
– Гай с Буряткой большие приятели!
Слова Антона: «А мне кажется, что и всадники на них тоже не безразличны друг другу» – Люда пропустила мимо ушей.
– Ну, ладно. Давай немного порысим, – сказала она. – Облегчай! Приподнимайся в стременах в такт…
Конь Люды с ходу пошёл ровной, умелой рысью, и она как бы подтанцовывала на нём сверху.
Гривастая Бурятка, хотя и неохотно, тоже разогналась наконец до требуемого порядка перебора ног. Не спешила, словно давая Антону возможность сообразить, что ему теперь следует делать на ней. И он, как музыкант, быстро понял по топоту копыт, когда надо привстать, когда присесть и так, вприсядку, полетел на лошади, как на аппарате вроде дельтаплана.
Через реку переехали шагом, а на заречном лугу порысили уже и вовсе резво.
Широкими небрежными махами бил копытами в пыльную тропинку голенастый Гай. За ним частила вертлявенькая Бурятка.
С окатовской горы, со съёмочной площадки фильма «Осенний крик ястреба» скачущие по гребню холма кони привлекали внимание своим неожиданным появлением, словно из другого мира, оживляя безлюдье и запущенность древних пространств.
Пухоголовый режиссёр Литвак откинулся в своём командирском креслице и устало продекламировал из Бродского:
– Под вечер он видел, застывши в дверях,
Два всадника скачут в окрестных полях…
И позвонил Варе.
– Замечательная наша Сафо! – говорил он в гарнитурный микрофончик у рта. – Срочно! Сверхсрочно! Молнией, милая!.. Сценку такого плана: Иосиф стоит в дверях и наговаривает только что рождённый стих. «Два всадника скачут в пространстве ночном, кустарник распался в тумане речном, то дальше, то ближе, за юной Тоской несётся во мраке прекрасный Покой…»
В трубке слышался голос Вари:
– Но ведь уже готовая сцена. Берите и снимайте. Что я могу тут ещё добавить?
– Детали! Нюансы! Атмосферу! Собственную душу и сердце! И быстренько! Пока солнце не зашло и пока артист Глебов трезвый…
3
…Они ехали за рекой по холму, своим изгибом повторяющим небосвод.
Пепельные облака обсыпали горизонт словно мусор, сметённый с неба недавним вихрем в угол вселенной, туда же опускались, тяжелея и темнея, облака розовые, лишь нетленные перистые белели над головами всадников.
Влажный после дождя песок копытами шедших рысью лошадей нарезался пирожными, как формочками из детской песочницы, они щедро раскидывались по сторонам.
Лошади бежали бок о бок.
Пегая Бурятка под Антоном была в масть Люде с её клетчато-пиксельной раскраской волос, а в желтизне Га я было что-то общее с белокурым Антоном.
– Ты её на коротком поводу держи, – говорила Люда. – Она оводов страшно не любит. Может понести.
Антон храбрился, стараясь быть достойным кавалером в обоих смыслах – и наездником, и ухажёром… В поведении и в улыбке Люды он улавливал некую загадочность, склонялся к мысли, что «дело пахнет керосином» (сексом), легкомысленно насвистывал до тех пор, пока они не свернули в лес и вынужденно поехали цугом – Люда впереди, Антон за ней.
Становилось темнее по мере густоты высоких елей.
– Куда это ты меня ведёшь, Сусанна? – спросил Антон, уворачиваясь от колючих лап.
Она лишь оглянулась с усмешкой заговорщицы.
Один из сучков оцарапал ей предплечье. Она послюнявила, потёрла, обернулась и сказала:
– А в детстве я специально расковыривала палец, чтобы не мыть посуду.
– А я мазал руку алой акварелью, чтобы не писать контрольную по математике.
Под копытами лошадей то чавкало болото, то шуршали прошлогодние листья, то, пружиня, скрипели многолетние наслоения иголок.
Поехали по дну оврага.
Похолодало.
Запахло грибами.
– Это берендеево царство какое-то! Где это мы? – спрашивал Антон.
Видимо, думая о чём-то своём, она не отвечала, а проговаривала какие-то отвлечённые мысли.
– Я могу ждать долго-долго. Очень долго. А потом – хлоп! – и перегораю как лампочка. И все.
Антон тоже вступил в игру несообразностей.
– Чешется татуировка – к дождю.
Она опять вне связи:
– Лучше бы комары сосали жир, а не кровь…
На что он отозвался уже впрямую:
– По-моему, это тебя не должно волновать, у тебя всё на месте.
Она обернулась и долго ехала так, позволяя ему оглядеть себя внимательнее, чем просто для обзора, и как бы изучая природу его взгляда. По склону оврага поднялись к избушке.
Люда спрыгнула с коня, стреножила и по-хозяйски вошла в домик. Постучала изнутри в окошко и поманила Антона…
Взыскательный читатель в этом месте обязательно заметит пропущенную так называемую интимную сцену.
Я тоже думал, писать или не писать.
Золотой век нашей литературы обошёлся без «клубнички», исключая некоторые вольности Пушкина. Затем Набоков, Аксёнов, Ерофеев, Сорокин и иже с ними ринулись осваивать целину, поэтизируя или просто качественно описывая «акт», что, по-моему, делалось скорее из духа противоречия, из каких-то литературно-политических соображений, чем из насущной эстетической необходимости, и потом выродилось в так называемые любовные романы. Дерзновенные их авторы и авторши по закону выбранного ими жанра вынуждены теперь составлять примерно такие тексты: «Мои настойчивые пальцы требовательно сжали ее бедра, когда я встал на колени и притянул ее к себе. От влажного и жаркого прикосновения моего языка, кружившего вокруг пупка, у нее перехватило дыхание. По мышцам ее плоского живота пробежал огонь наслаждения. Я приник к темному треугольнику тонких вьющихся волос, и её ноги задрожали. Она почувствовала моё дыхание, и весь мир вдруг перевернулся с ног на голову. И ее понесло куда-то далеко, в не отмеченную ни на какой карте страну, которой правят только чувства…»
Мне всегда почему-то немного неловко становилось за автора подобных откровений, особенно если он принадлежит к так называемым субъективистам, мало чем отделяя себя от лирического героя по причине чрезвычайной любви к собственной персоне.
Я не из таких. Предпочитаю многоточие…
На том бы и закончить эти пояснения, если бы не витающая где-то тут по близости укорливая мысль въедливого читателя о том, что сказанное выше является лишь отговоркой литератора, которому или по художнической робости, или из-за непрофессионализма недоступны описания столь деликатных сцен.