А затем, прослушав в Смольном институте свободных наук курс Криса Даффилда, и вовсе уверовала в сверхволевые способности и возможность применять их во врачебном деле.
Придя на практику в Боткинскую больницу, в самых простейших заданиях (перевязка, уколы, разминание мышц) включала бабушкину сердечность, легко, с потаённой радостью впадала в некое напряжённое состояние, кончики пальцев начинали у неё покалывать, тело становилось невесомым, и когда она, например, делала укол, то видела иглу под кожей, как жало входит в плоть и как разливается по телу человека раствор, мысленно «сопровождала» его течение до тех пор, пока жидкость не растворится в тканях…
Её любили больные, особо выделяли. Подруги студентки не понимали причин её популярности, но она знала, за что.
Тогда же почувствовала она тягу к массажу и стала подрабатывать по вечерам в салоне, оговорив себе условие: «кроме эротического».
Бросила институт.
В Ярославле, после смерти бабушки поселившись с сынишкой в её комнате, попросила соседа сколотить обычный топчан, расклеила по городу объявления и скоро приобрела известность классной массажистки.
Купила фирменный раскладной стол и начала ездить по домам влиятельных богатых людей.
На приглашение режиссёра Литвака (по цепочке знакомств) отозвалась с охотой, заодно намереваясь и отдохнуть на природе.
У него было застарелое воспаление лёгких, мучили боли в плече.
Он интересовался, почему она начинает с поясницы.
Приходилось объяснять и про анатомические связи в теле, и про блуждающие токи, распределяемые её ладонями и силой её сердца, – об этом последнем, о своём сердце, она не упоминала, чтобы не попасть под огонь дилетантского неверия, а то и, в корыстных целях, постельных утех.
– Электрона никто не видел, даже крупнейшие физики, – обычно говорила она любопытным, растирая ладони над телом больного так старательно, будто хотела зажечь огонь. – А электронной, электрической энергией мы пользуемся везде и всюду. Наше тело – большой аккумулятор. Мои ладони посылают энергию тела куда требуется. Хотя кванта тоже никто не видел, но он есть.
Она всякому это объясняла и потом умолкала, и если клиент лежал вверх лицом, то он мог видеть, что она стоит зажмурившись и намеренно замедляет дыхание, – это была лишь видимая сторона того, что происходило с ней сейчас.
Каждая клеточка её тела расслаблялась, она их как бы отпускала в свободный полёт.
Мысли – это чужеродное вторжение в человека – замедляли свой бег в её голове, она это умела. (В часы бессонницы могла скомандовать мыслям «стоп», спросить у себя: что ты, Кристиночка, хочешь сейчас, спать или думать? И быстро, будто повернув выключатель в себе, уплывала в ирреальное…)
Наступал миг, когда её сухие разгорячённые ладони начинали приближаться к телу клиента, – тогда она чувствовала сжатие пространства под ними.
Ладони, будто два кораблика на воздушной подушке, сопротивлялись утоплению, а когда касались человека, то как бы продавливались внутрь его и вели себя словно зонды, управляемые волей проницательного врачевателя.
Вскоре происходило соединение двух усилий: «болячку» брали в клещи: «квант» – изнутри и пальцы – снаружи.
Не открывая глаз, Кристина «видела» опухоль, подбиралась к застойному сгустку осторожно, словно рыбку в воде пыталась ухватить.
В это время в ней клокотала некая неведомая сила, возникающая у человека в порыве, например, величайшего страха. (Бабушка рассказывала, как на лесосплаве в одиночку подняла плот, придавивший мальчишку, а на холодное сердце попробовала поднять – так и от берега не смогла отодвинуть…)
Литвак на столе блаженно стонал, будто у него из нарыва выпускали гной, хотя природа его недуга была совсем иная…
Неожиданно, на пике единения врачевателя и больного, медитация Кристины подверглась резкому воздействию банальных бытовых радиоволн – зазвонил телефон, и она превратилась к тому же ещё и в проводника между вселенной человеческого тела и космосом.
Одной рукой достала из белого халата и включила телефон, а другую руку оставила лежать на теле, будто зажимая открытую рану…
– Нет, я далеко от Ярославля. В отпуске. Когда вернусь, сразу сообщу.
Она выключила телефон.
К вечеру у неё набиралось до десятка безответных вызовов – столь она была востребована у себя в городе.
– Какой вы ценный кадр, Кристиночка, – ворковал Литвак в её захватах.
– Приходится многим отказывать. Просто сил не хватает на всех…
Неповторимый инструментарий её составляли:
1) руки;
2) незримые волны, исходящие из её ладоней, как из радаров;
3) всеобъемлющая, природой дарованная сила её сердца, для понятности называемая любовью…
Любовь была её сутью, как женщины вообще, но Кристина была ещё и из тех женщин, кто и шагу не может ступить без ощущения любовного полёта.
При каждом обращении человека к ней глаза её увлажнялись, из-за чего она часто попадала в сложные ситуации и вынуждена была сдерживать себя – отсюда и этот говор как бы для одной себя, взгляд в сторону, самоуглублённость – от её душевной беззащитности и чрезмерной открытости.
Странная сила эта неудержимо вырывалась из неё даже в мелочах: при готовке обеда… оклейке стен своей ярославской комнаты с занавеской посредине… мытья Коленьки в ванной…
Всегда язык у неё был засунут за нижнюю губу от предельной старательности, когда она теряла счёт времени и «отлетала» в пространстве.
Вот в этом приподнятом состоянии, как бы ещё сказали изящные романисты, растворённую в эфире, и застал её, трудящуюся над мягким азиатским телом Литвака, грозный норманн Нарышкин.
(Потом, узнав о её тяжёлом увечье на шоссе М8, он под действием истерики признается, что увидел тогда над ней свет, как некий знак, и будто бы она даже не касалась пола…)
4
Нарышкин растерялся, пытаясь выбрать между необходимостью сдержать слово перед Варей – «близко не подходить» к этой бегунье-летунье, забыть, в упор не видеть, превратить её в ноль на палочке – и невозможностью оторвать взгляд от этого впечатляющего мерцания в её глазах, как бы для него зажжённого…
Свет, впрочем был хоть и ярким, но холодным, каким-то люминесцентным, от такого мгновенно не вспыхнешь в ответ.
И если бы Литвак не вздумал поддразнить его, догадываясь о его устремлённости к ней и пытаясь, наперекор, закрепить её за собой, то Нарышкин бы сразу перешёл к делу, то есть предъявил бы ему претензии к трактовке образа мужика на репетиции, – так бы всё и кончилось.
Однако наглый, демонстративный охват Литвака массажистки рукой за талию возмутил Нарышкина.
Намеревавшийся было вести с режиссёром вполне себе интеллектуальную дискуссию, он вдруг сорвался на грубость.
– Опять вы начинаете нашего мужичка-богоносца облизывать и лакировать. Опять он у вас блаженненьким становится. А он просто козявка, жук скарабей и не больше, – начал Нарышкин сотрясать покой массажного закутка.
– Столп мироздания! Краеугольный камень государства! Вот что такое русский мужик, – лёжа со свёрнутой набок щекой, шепелявил Литвак.
Кристине стало сразу понятно, что разговор мужчин набрал такую эмоциональную высь вовсе не из-за расхождений в истолковании какой-то идеи будущего фильма, а из-за неё, из-за женщины.
Данный свыше огонь потух в ней.
Она превратилась в обыкновенного разминателя телес, какими бывают медики, к примеру, спортивных команд.
Литвак рвался из-под её рук, она быстро «загладила прожиги» на его теле, словно пластырь наложила, и отпустила.
5
Распалённые умствованиями мужчины спустились по парадной лестнице особняка в съёмочный павильон и там склонились перед монитором для просмотра только что снятой репетиционной сцены.
На экране Толя Плоский в роли печника Пестерева, согласно установке режиссёра и своим личным представлениям, восславлял работника физического труда на селе, а «Бродский», поднося ему кирпичи для кладки, откликался невнятно: «Да, скорее всего, так», «Вполне может быть», «Сия точка зрения тоже имеет место»…
– Что это он мямлит, позвольте у вас узнать? – отскочив от монитора, как от огня, воскликнул Нарышкин. – Где это вы видели в сценарии? Там Бродский даёт достойную отповедь этому доморощенному марксисту.
– Сами же говорили: импровизируйте, – оправдывался Толя Плоский, любуясь собой на экране и страшно не желая быть вырезанным в этом эпизоде.
– Импровизация – это варианты в рамках заданной темы. А вы тут ломаете стержень фильма! – гремел продюсер.
Сцепив руки на животе, будто смиренный схимник, Литвак примирительно и едва слышно молвил:
– Знаете, Андрей Васильевич, любой народ лучше перехвалить, чем недохвалить. А вершина мудрости – не затрагивать вообще тему доброго и злого в народе, к которому вы принадлежите.
– Это ваше, ваше библейское влияние проникает в сценарий. Вы и русским готовы льстить непомерно. А русского мужика надо сечь! Сечь! Сечь! Унижать. Ставить на место. Ибо он возомнил. И соль нации – это вовсе не люди чёрного труда, но аристократы! Королева Британии – вот ядро настоящего народа! Без аристократов любой этнос – амёба!
– Слышу голос варяжского гостя!
– Мы не гости на Руси. Мы – её завоеватели. И мы знаем, как надо обращаться с этим народом! У вас, у хазар, ничего не получилось.
– Мы никогда не теряли власть.
– Да! Коварные лицемеры. Действуете исподтишка.
– А по-вашему, лучше сечь?
– К сожалению, уже некого сечь. Материал протух. Где мужик? Покажите. Вот сейчас на гору влезу и на всё село буду орать самые резкие выражения писателей, политиков о русском мужике, и никто не выйдет и не станет бить мне морду…
По своему обыкновению, Толя Плоский встрял с пословицей:
– И бешеная собака бывала смирной… И наоборот ещё говорят: и смирная, бывает, взбесится…
– Вот! Вот! Молчать, мол! Или хорошо про нас, или бунт беспощадный и бессмысленный. Но если деревня вправе судить город, то и город вправе судить деревню!..