И далее ещё принялся говорить Нарышкин, что умственный труд преображает человека в подвид – атрофируются не только мышцы, но и всяческие агрессивные инстинкты.
Так же и физический труд делает из костей и мяса особь определённого склада.
Появляется народ в народе.
Город, окружённый сельской дикой пустыней.
Городской человек среди сонма деревенских.
Они враждебны по сути…
Рыжий норманн разошёлся не на шутку.
На волне социального гнева он решился-таки принять сторону Вари и, назло Литваку, избавиться от Кристины по принципу «… так не доставайся же ты никому».
– Штаты раздуты. Фильм почти готов. Половину группы можно отправить в Москву уже сейчас. И с массажем тоже – не по бюджету, Борис Михайлович! Мы в долгах по горло.
Светотехник выключил софиты, может быть, из опасения перегрева, но это произошло под стать разворачивающейся маленькой производственной драме и сильно подействовало на всех, что выразилось во всеобщем молчании.
Неторопливо распрямился и встал в боевую позицию (двумя руками за бороду) режиссёр Литвак.
Заговорил тихо, напористо:
– Пребывание массажистки в группе не прихоть, а насущная необходимость.
– Что? Вы тяжело больны? – сверкнув голубым скандинавским глазом, возмутился Нарышкин. – Незаменимых у нас нет! Помреж закончит, а вас, Борис Михайлович, немедленно в лучшую клинику Москвы!
– Это бесчеловечно, – взывая к милосердию, слабым голосом произнёс Литвак, ухватившись для иллюстрации за больное плечо и сморщившись.
– Всё произойдёт весьма человечно! Даже более чем. Вас сопроводит Кристина, – сказал Нарышкин и принялся зачем-то засучивать рукава рубашки, обнажая мощную розовую руку, обсыпанную белыми волосиками.
Наблюдая за этим действом, съёмочная группа замерла, работники были ошеломлены непреклонным тоном Нарышкина и бездной, разверзшейся под их будущим…
Весть об изгнании с её территории коварной обольстительницы, покусившейся на её личное счастье, быстро дошла и до Вари.
Если с утра Варя, с переизбытком силы оттирая грязь со своего «Клехи», твердила: «Отрыжкин», «Мышкин-Норушкин», «Плюшкин-Врушкин», то когда Вита Анатольевна нашептала ей о воплях продюсера в павильоне, о скорой отсылке «ярославны», Варя оживлённо запела:
В пыли дорог,
По жилам ток,
И лето отгорело…
Патрульный пост,
Туннель и мост…
Гашетка до предела!..
6
Разложенный диван в глубине комнаты был наполовину освещён луной.
На высоких подушках лежал по пояс обнажённый Нарышкин и у него на руке – по плечи закутанная Варя.
Её дреды в темноте напоминали волосы какой-то греческой богини.
Она счастливо ворковала, «чирикала», как выражался жених, и вдруг мгновенно засыпала, именно что проваливалась в сон, но, тотчас всколыхнувшись, опять вдохновенно продолжала с места умолчания.
– Как бы ни жил человек, ему все равно требуется семья. Семью, Дюшенька, не заменишь ни деньгами, ни карьерой, ни друзьями. Знаешь, милый, семья – как элемент пазла: найдешь недостающий кусочек, и картинка жизни сложится… У нас с тобой сложилось, и другие пазлы только разрушают…
– Давай закончим об этом… Дело уже решённое… Всё! Завтра её здесь не будет! – отвечал Нарышкин.
– Третий лишний, Дюшенька…
– А этот киндер?… Тоже ведь третий. Такое впечатление, будто у тебя ребёнок уже есть. Ты жить без этого Коленьки не можешь. Он за тобой как привязанный.
– Скоро у нас будет наш собственный, родненький…
И Варя всем телом подалась к нему, обняла, вжалась порывисто и самозабвенно – зачерпнуть очередную порцию для орошения пустыни жаждущего чрева, но, не получив отзыва, волной стекла на своё место.
– Спина, – вздохнул Нарышкин.
…Они спали.
Свет луны незаметно скользил к изножью, как бы натягивая на спящих покрывало тьмы.
Вот лунный зайчик соскочил на пол, блеснув на инкрустации тумбочки, и будто на спусковой крючок своими мохнатыми лапками попал.
Чёрный куб тишины в деревянных стенах дома взорвался, звенящая немота сельской ночи хлынула в комнату рассыпчатым стеклянным звоном.
Варя увидела, как обнажённый Нарышкин бледной мускулистой тенью метнулся в угол комнаты, бросился на пол, вытащил из-под шкафа свой Fort (9 мм) с инкрустированной рукояткой, и, прежде чем подскочить к окну, накинул на осколки стекла свою модную кожаную куртку Pilot. Движения его были стремительны и точны (потом Варя решит, что он находился в крайнем возбуждении и боль в спине купировалась шоком).
Он матерился и раз за разом стрелял в тьму за окном…
7
…Через час, когда раму залепили картоном и скотчем, когда все домочадцы каждый по-своему вчерне разобрались в происшествии, решив, что для полного выяснения истины «надо с этим переспать», и разбрелись по своим комнатам, Нарышкина опять скрючило.
Двумя руками упершись в поясницу, он вслух размышлял посреди комнаты:
– Завтра её здесь уже не будет. Надо воспользоваться. Как говорится, на халяву. Последний раз, Варенька. – И ушёл к массажистке, держась за стену.
Варя подумала: «Это никогда не кончится».
Её обуяла ревность.
Она останавливала себя рассуждениями о том, что так нагло измены не творятся, что он действительно страдает от защемления нерва и в таком состоянии не представляет интереса как любовник.
Варя вспоминала расхожую истину: своих мужчин ревнуют только некрасивые женщины; красивым, как она, не до этого, они ревнуют чужих.
Довольно убедительной показалось Варе также пришедшее на ум известное соображение о ревности как о себялюбии.
Всплыли в памяти слова её московского духовника о греховной сущности ревности…
Но чем сильнее находились у неё доводы для успокоения, тем меньше решимости следовать им оставалось в ней, в конце концов целиком попавшей под воздействие простейшего измышления: ревную – значит, люблю.
Она рыдала в подушку и представляла, какую они там под предлогом разминания и вытягивания горячую прощальная ночь устроили, какие слова шепчут, какими позами радуют друг друга.
Зайти к ним, устыдить, накричать она полагала ниже своего достоинства и единственно возможным способом сообщить им о своём негодовании посчитала самоубийство.
Она нашарила пистолет под шкафом, и, когда потащила, он выстрелил.
Не помня себя от ужаса, Варя юркнула под одеяло, словно под панцирь.
В голове шумело. Она подумала, что именно из-за этой временной глухоты не услышала, как прибежал на звук выстрела Нарышкин, и приоткрыла одеяло.
В комнате никого не было.
«Ему плевать на меня! Хоть бы и застрелилась!»
У неё не хватало сил даже на рыдания.
Наконец в щёлку из-под одеяла она увидела, что в комнате включился свет.
Одеяло рывком скинули с её головы.
Нарышкин высился над ней, опираясь на трость.
– Хочу посмотреть, где у тебя остался ожог от пороховых газов…
– О чём ты, милый?
– О том, что кто-то тут по глупости пробовал покончить с собой.
– Всё не так, как ты думаешь, милый.
– Патроны были холостые.
– Дюшенька! Прости меня, дуру!
– Так где же пятно?
– Он сам, случайно. Я потянула, а он сам…
– Ну, так что, может, всё-таки поспим хотя бы пару часиков? А то как на войне.
Она не посмела прижаться к нему. Лежала с открытыми глазами.
Рассветало, и солнце высвечивало разгромленную комнату.
Скоро она услышала, как по коридору прошла Кристина, как захрустел гравий на дорожке под окном, когда она побежала.
Нарышкин вздохнул во сне, и Варя подумала, это из-за того, что он не мог сейчас быть с той – с такой сильной, молодой, неутомимой, а вынужден лежать с постылой, старой, бездетной…
– Можно я к стенке лягу, Дюшенька? Из окна так дует.
Он, кряхтя от боли, перевалился под ней на край кровати.
Одеяло было одно на двоих, и трудно было улечься, чтобы не касаться его.
Она мёрзла и едва сдерживала дрожь.
Бриз с ближайшего озера через щели в разбитой раме просачивался к ней под одеяло, а спасительное солнце служило ещё только в качестве большого киношного прожектора, и слышно было, как оператор «Фильм продакшн» с ассистенткой вышли из дома, чтобы поснимать утреннюю натуру для пейзажных перебивок.
Этот рассвет был Варе не нужен, как и весь долгий день впереди. «Вот бы взять и проснуться завтра, когда её уже и след простынет», – думала она.
8
– Мушшына… Пиф-паф!.. Всех победил!.. Коф-фбой!..
Так был встречен Нарышкин на террасе за чайным столом Витой Анатольевной.
Он, в чёрной рубахе и с широким кожаным ремнём на джинсах, навалившись на трость, помедлил перед тем, как усесться:
– А вы своему Чингачгуку передайте, что в следующий раз стрельба будет разрывными патронами.
– Не знаю я никаких Чингачгуков и знать не желаю. У нас мужчины приличные…
Нарышкин медленно, закусив губу от боли в спине, сел и постучал ложечкой о чашку.
– Прошу внимания, господа! – начал он, стараясь не глядеть на режиссёра Литвака и на Кристину, сегодня особенно отстранённую и отчужденную. – Вчера в павильоне я вёл себя недостойно. Борис Михайлович, лично вам приношу извинения и всей съёмочной группе. Лечите свою гениальную руку, Борис Михайлович. Массируйте его, Кристина, массируйте. Всё остаётся по-старому. Деньги – не вопрос.
Кто-то даже захлопал.
Нарышкин оглянулся – в дверях стояла Варя и редко, со значением, ударяла ладонью о ладонь.
Улыбалась она какой-то чужой улыбкой, словно после пластической операции, или, лучше сказать, улыбка её будто была вылеплена с помощью биогрима её знаменитого папочки, но не мастером, а начинающим – косовато.
Она пронесла себя от порога до стула так, словно находилась немного под хмельком.
Усевшись, и будучи всё-таки воспитанной женщиной, собралась с духом, распустила мышцы лица, наполнила глаза ясностью и через минуту уже, казалось бы, совсем прежней, привычной Варей смеялась над пикировкой Нарышкина с Витой Анатольевной.