» и «фа» первой октавы…
Так же, выключая смыслы в голосе отца, стараясь внимать только тембру, Антон слушал его и прежде в Москве, когда он перед сном, бывало, подсаживался к нему на кровать и рассказывал о себе.
По мере взросления Антону стало казаться, что отец откровенничает с ним не столько для того, чтобы запечатлеться в его памяти, сколько для демонстрации своего свободомыслия, своего бунтарства. Он хотел понравиться Антону, удивить его, но срывался на заигрывание. А угождать молодым – это всё равно что одеваться по их моде: своим среди них всё равно не станешь, в лучшем случае будешь смешон, в худшем – отвратителен.
Постепенно Вячеслав Ильич, сам того не подозревая, в роли рассказчика прошёл в глазах Антона все три стадии популизма, вызывая у Антона сначала интерес, потом настороженность и в конце концов скуку.
В тех предночных московских беседах Вячеслав Ильич будто кормил его сладкими пирожками с цианистым калием внутри.
Первые признаки действия яда стали появляться в душе сына в те вечера, когда Вячеслав Ильич решался заговорить с ним «как мужчина с мужчиной», имея в виду «освободить мальчика от вериг ложного стыда».
При этом Антон сначала ещё гордился, что у него такой незакомплексованный, продвинутый «родак», заражался тематикой его откровений и ответно рассказывал о гнусностях, делаемых его одноклассниками, пытаясь доказывать, что по части мерзостей представители его поколения не уступают отцовскому.
Широко обсуждалось отцом с сыном и такое понятие, как «настоящий мужчина». Вячеслав Ильич доказывал, что верность для представителей сильного пола невозможна.
Вот тогда-то и наступил предел выносливости молодой чистой души. После рассказа о «побочных женщинах» Антон невзлюбил отца…
Со временем злость улеглась, угнездилась, угрелась в душе белой мышкой, и вот сейчас, ранним утром 25 июня 2014 года (событие в личной жизни), это чувство вдруг вырвалось из души Антона гадкой вонючей крысой с помойки.
Цианистый калий в сладких пирожках отцовских откровений произвёл своё решительное действие, когда в гуле отцовского голоса здесь под берёзами Антон вдруг ясно различил слово «породнимся», уже второй раз за сутки произнесённое отцом.
И если вечером на дороге, в обществе матери Люды и в её адрес оно, это «породнимся», прозвучало ещё как не имевшее в ту минуту фатального смысла, показавшееся тогда сказанным в шутку, случайным, то теперь, после обретения своего тайного значения, это слово стало как выстрел под ухом.
– Всё может статься! – отламывая две ветки берёзы для отмашки от комаров и протягивая одну Антону, говорил Вячеслав Ильич. – Эта амазонка твоя – приятная девушка. Чем чёрт не шутит, сынуля! Возьмём да и породнимся с селом Окатовом! Сельские женщины имеют особую природу. Городские быстро блекнут, старятся… Вот! Свежий пример! Мамаша твоей девчонки. Ну, эта велосипедистка… Я не видел её двадцать лет, и знаешь, редкий случай, она даже ярче стала.
Он услужливо смахнул комара с лица Антона.
– А что? И в самом деле очаровательная бабонька… – добавил Вячеслав Ильич.
Антон встал со скамейки – угрожающе высокий, плечистый. Долго морщился, будто от изжоги.
Сделав несколько резких выдохов, заговорил:
– Тут такое дело…
У него не хватило духу сказать «папа».
Вячеслав Ильич удивлённо глядел на него снизу.
– Мы, оказывается, уже давно породнились с селом Окатовым… Особенно ты… Эта женщина на велосипеде…
Быстрый ум Вячеслава Ильича просчитывал ходы.
Он искусственно, но довольно искусно засмеялся:
– Сынуля! Ну, можно ли считать породнением лёгкую, мимолётную связь…
Тяжёлые мысли долго и мучительно прокатывались в голове Антона.
Наконец он проговорил:
– Ты что, не знаешь, что Люда твоя дочь?
– О чём ты говоришь? Какая Люда?
– Амазонка, как вы тут её называете.
– Как дочь?
– Да вот так.
Антона трясло от ненависти и отвращения.
Он заставил себя сдвинуться с места и пойти.
– Клянусь! – выкрикнул Вячеслав Ильич.
Сын уходил.
– Антон! – взвопил Вячеслав Ильич.
Спина парня качнулась на крыльце и скрылась за дверью.
Взгляд Вячеслава Ильича случайно выхватил окно второго этажа, где на подоконнике была оставлена им вчера вечером порожняя банка «Greenalls».
За стеклом бликовало теперь лишь лицо жены.
Он помахал ей, жалко, трусливо улыбаясь…
7
Люда спускалась по тропинке к Маркову ручью от вызолоченных солнцем столетних сосен у памятника погибшим в Гражданской войне – из утра да в ночную темь и сырь обжитой родной низины с плотиком для полоскания белья, с банькой под черёмуховым кустом.
С приближением к дому она всё яснее лишь в себе видела причину несчастья, одну себя корила за причинённое матери горе, за развал её устроенной жизни.
Но она плохо знала свою мать.
Вместо того чтобы, как представлялось Люде, терзаться от непоправимости случившегося, заламывать руки и пить таблетки «от сердца», славная жительница села Окатова спала в своей горенке, вольно раскинув полные руки по одеялу и неслышно дыша.
Она проснулась – Люда стояла над ней.
– Яишница на шестке, – сказала она.
Разжалобленная будничными словами матери Люда, разрыдалась.
Ничего не оставалось делать Александре Ниловне, кроме как скинуть одеяло и вставить ноги в тапки.
Они сели за стол друг против друга – Люда в своём голубом бальном платье с воланами на плечах, а Александра Ниловна в белой ночной сорочке с трогательной завязочкой у шеи.
Слизывая с губ льющиеся слёзы, Люда выкинула руки над столом ладонями вверх, как за милостыней, – выпросила руки матери, схватила их, сжала…
Глаза матери были отведены, а на лице застыла холодность и в некотором роде скука.
Скорее даже не сквозь слёзы, а под их прикрытием Люда взирала на мать, думая: «Как она может…»
Вопреки дочерним представлениям о ней Александра Ниловна народную молву ни в грош не ставила с тех пор, как давным-давно забеременела по способу «ветром надуло» и решила рожать. Тогда вместе с девкой в брюхе у неё вызрела особая женская крепь, о которую суд людской все зубы обломал, как ни злословили, как ни обжигали презрением, а к поклону не принудили.
Она всю жизнь работала, и часа в безделье не прошло. Всё создала своими руками, да ещё и с помощью Димы – «по щучьему велению любви».
Была женщиной самовольной, неудержимо решительной, но в дочери ровню не признала.
Всё нутро у Александры Ниловны восставало против соединения Люды с «этим парнем».
Представляя его с дочкой, она будто сама с ним ложилась, что было смерти подобно.
И то, что в лице её казалось Люде бесчувственным спокойствием, было каменной решимостью матери в воспрепятствии не столько кровосмешению, сколько тяжкой порочности.
«Только через мой труп», – готово было в любой момент сорваться с языка схваченной за руки Александры Ниловны.
Такой ледяной непреклонностью веяло от матери, что Люда не решалась даже заговорить вокруг да около, – лишь бы обменяться звуками, примериться, приноровиться к настроениям друг друга и потом идти к сокровенному как по болотной хляби: неверный шаг – и по горло в трясине…
Одним своим молчанием Александра Ниловна сломила дочь.
Люда слова не могла вымолвить.
Только и оставалось высказать ей давно заготовленное.
– Завтра я к тёте уеду, мама.
Теплом от матери повеяло, да с другого бока.
– А кто будет гостей на тройке катать?
(Завтра в клубе должен был состояться предпоказ фильма «Осенний крик ястреба» и Люда была занаряжена в ямщики.)
Она в порыве жаркой надежды взглянула на мать, ожидая за этими её словами угадать желаемое продолжение: оставайся, живи здесь.
Александра Ниловна высвободила руки из захвата и пресекла всякие упования на милость:
– Послезавтра уедешь.
Люда подавленно улыбнулась…
8
Они не заметили, как в доме вдруг стало светлее, будто после щелчка выключателя, – это свет поднимающегося солнца, давно уже озаривший село, пролился наконец и в туманную низину у Маркова ручья.
Сквозь марлевую рамку окна донёсся быстрый перебор шагов, кто-то по тропинке сбегал к дому.
Люда растерянно поглядела на мать, как на руководительницу.
Мать и бровью не повела, только прядку волос заправила за ухо.
Человек обогнул угол дома и мелькнул в окне кухни белым одеянием.
Люда порскнула по винтовой лесенке вверх в мезонинчик.
Снялась с места и Александра Ниловна, и тоже довольно живо вышла в коридор, спустилась со ступенек веранды и встала к входным дверям в оборону.
Дверь распахнулась. В проёме замер от неожиданности… нельзя было даже сказать, что Вячеслав Ильич, – так мал он казался сейчас ростом и, освещённый со спины низким слепящим солнцем, непроглядно тёмен лицом.
Белый изысканно приталенный пиджак из тончайшего фреско висел на нём как парусиновый; платок – «паше» (дамские слёзы) – в нагрудном кармане наполовину вывалился, вот-вот выпадет, и Александре Ниловне приходилось сдерживать желание засунуть его поглубже.
И голос доносился откуда-то из-за его спины.
– Доброе утро.
– Бывало и добрее, – с надменной улыбкой ответила Александра Ниловна.
– Можно?
– Не рано ли для гостеваний?
Слова отказа Вячеслав Ильич пропустил мимо ушей.
Он тяжело дышал, переводил дух, покашливал.
…После разговора с сыном, оставшись сидеть на скамье под берёзой, будто прибитый известием о своём отцовстве, он не мог поверить в случившееся, тем более со слов сына, да к тому же ещё у которого в подружках оказалась, если верить парню, та самая его нежданная-негаданная дочка.
Узел завязывался намертво.
Воля логического мыслителя, учёного-всезнайки в нём была исчерпана. Он, что называется, в размазню превратился, обабился, чего терпеть не мог в мужчинах.
Не хватило выдержки.
Кинулся на разборки…