Медная пуговица — страница 48 из 80

В общем, все, о чем она рассказывала, было известно, и она мало отклонялась от истины.

Судебное разбирательство шло к концу.

Председатель суда, пожилой полковник в очках, бросил на меня вопросительный взгляд и больше для проформы спросил:

— Имеете что-либо добавить?

Я покачал головой:

— Нет, что же… Все правильно…

Да, все, что говорила Янковская, было правильно, и тем не менее она уходила от ответственности. Да, собирала информацию для одних, для других, мне даже спасла жизнь, во всяком случае после ее рассказа могло создаться такое впечатление, и если бы не покушение на Лунякина, которое она склонна была объяснить своей экзальтированностью, она могла бы даже рассчитывать на снисходительный приговор…

Но снисходительное отношение к таким преступникам — глубочайшая несправедливость по отношению к тысячам невинных людей, которыми играют и жертвуют себялюбивые и циничные личности вроде Янковской ради удовлетворения своих корыстных интересов!

— Правильно, — повторил я. — Но…

Председатель взглянул на меня.

— Госпоже Янковской следовало бы сказать о своем сотрудничестве с профессором Гренером, — сказал я. — Это сотрудничества заслуживает внимания суда!

— Суд не должен интересоваться моими отношениями с этим человеком! — запальчиво перебила меня Янковская. — Никто не имеет права касаться моей интимной жизни!

Ей очень, очень хотелось скрыть некоторые стороны этой жизни!

— А дети? — задал я ей вопрос.

— Что «дети»? — переспросила она.

— Дети, которых вы доставляли профессору Гренеру для его преступных экспериментов?

— Что-что? — переспросил председатель суда.

И я рассказал суду обо всем, что мне довелось видеть в оккупированной Риге.

И о повешенных на бульварах, и о подростках, угоняемых в Германию, и о детях на даче Гренера, и о том, что Янковская самолично отбирала детей для опытов своего ученого поклонника…

Председатель суда склонился над столом и принялся заново перелистывать следственное дело.

— Преступление против человечности, — сухо заметил он и повернулся к Янковской. — Что вы можете сказать по этому поводу?

Но у Янковской хватило храбрости усмехнуться.

— Макаров все это говорит из ревности, — сказала она, щуря свои дерзкие глаза. — Они с Гренером постоянно ревновали меня друг к другу…

Тут Янковская внезапно поднялась, какими-то совершенно умоляющими глазами посмотрела на своих судей и протянула ко мне руки:

— Андрей Семенович, ведь мы никогда уже с вами не увидимся! Не обижайтесь на меня! Но неужели вы способны забыть вечера, проведенные нами вместе?…

И я, правду сказать, смутился…

Председатель пожал плечами, провел ладонью по залысине и поправил очки.

Янковская не замедлила разъяснить сказанное.

— Как видите, майор Макаров не может отрицать нашей близости, — обратилась она к председателю суда, посматривая то на него, то на меня своими кошачьими глазами. — Только он спешит уйти от ответственности!

Председатель строго посмотрел на Янковскую и опять поправил очки:

— Что вы хотите этим сказать?

— Только то, что Макаров — такой же шпион, как и я, — отчетливо произнесла она звенящим и чуть дрожащим голосом. — И даже чуть покрупнее!

Янковская замолчала.

— Мы вас слушаем, — поторопил ее председатель. — Говорите-говорите!

— Он заслан сюда заокеанской разведкой, — с каким-то отчаянием произнесла Янковская.

И принялась рассказывать о моем свидания с господином Тейлором, о том, что я им завербован, о том, что я снабжал его ведомство ценной информацией и что это я выдал гестаповцам коммуниста и партизана, скрывавшегося у меня под фамилией Чарушина… Да, она сказала все это, пытаясь утопить меня вместе с собой.

— Чем вы это можете доказать? — холодно спросил председатель.

— Спросите его! — с какой-то пронзительностью выкрикнула она, как бы нанося мне удар. — Почему он скрывает, что в Стокгольме на его текущем счету лежат пятьдесят тысяч долларов?

Все-таки она была убеждена, что деньги — это самое главное в мире!

Она привела факты и думала, что мне от них никуда не деться, но я даже не успел обратиться к суду.

— Вы можете быть свободны, товарищ Макаров, — повторил председатель с неизменной холодностью в голосе, но в глазах его засветилась какая-то теплота. — Суду известно, кем санкционированы ваши переговоры с генералом Тейлором, а что касается денег, переведенных на ваше имя… — Председатель назвал даже банк, на который был получен аккредитив, слегка наклонился в сторону Янковской и продолжал уже как бы специально для нее: — Что касается денег, они были получены, по поручению товарища Макарова, и даже израсходованы, но только не на его надобности…

Я посмотрел на председателя суда, и он кивнул мне, давая понять, что я могу удалиться. Я пошел к выходу.

— Андрей Семенович! — внезапно услышал я за своей спиной дрожащий голос Янковской. — Все это неправда, неправда! Я все это говорила для того, чтобы вы разделили мою судьбу… Потому что… Да обернитесь же! Потому что я вас любила…

Но я не обернулся.

Я понимал, что ей хотелось исправить впечатление от своей лжи, но я хорошо знал, что и эти ее последние слова — такая же невозможная ложь, как и вся ее жизнь.


ЭПИЛОГ

Вот, пожалуй, и все.

Сравнительно много времени прошло с тех пор, но из памяти никак не изгладятся события, описанные мною в этой рукописи.

Окончилась война, я встретился с девушкой, которую любил. Получив известие о моей гибели, она не поверила в мою смерть, а если немного и поверила, в ее сердце не нашлось места другому. Она терпеливо ждала меня. С неизменным волнением слушает жена мои рассказы о Риге, и только всегда хмурится, когда я называю имя Янковской…

Разыскал меня после войны и Иван Николаевич Пронин, мы встретились с ним у меня дома. Естественно, что первым долгом я тотчас осведомился о Железнове.

— Где он? Как он? Что с ним?

Но Пронин уклонился от прямого ответа на мои расспросы.

— Когда-нибудь после, — сказал он. — Это сложный вопрос…

И так ничего больше мне не сказал, и я понял, что дальнейшая судьба Железнова — это, очевидно, целый роман, который еще не время опубликовывать.

Потом мы коснулись нашей жизни в Риге, наших поисков, наших общих огорчений и удач.

— Ну а что сталось с вашей агентурой, знаете? — спросил Пронин. — Со всеми этими «гиацинтами» и «тюльпанами»?

— Те, кто уцелел, вероятно, арестованы? — высказал я догадку.

— Да, большинство арестованы, — подтвердил Пронин и усмехнулся. — Но трех или четырех не стоило даже трогать, на всякий случай за ними присматривают, хотя оставили их на свободе.

Мы еще поговорили о том о сем…

Я выразил и удивление, и восхищение быстротой и тщательностью, с какой Пронин сумел оборудовать рацию капитана Блейка.

Пронин снисходительно усмехнулся:

— Обычная практика. В таких обстоятельствах мы не то что английский передатчик, черта бы из-под земли выкопали…

Несколько лет спустя после этой встречи мне довелось проездом побывать в Риге, задержаться там я мог всего на один день.

Я походил по городу, он был по-прежнему красив и наряден, зданий, разрушенных войной, я уже не нашел, на смену им поднимались другие. Подошел я и к дому, в котором квартировал у Цеплисов, дом сохранился, но жили в нем другие жильцы.

Юноша, открывший мне дверь, сказал, что Цеп-лис работает в одном из сельских районов секретарем райкома партии.

Мне хотелось его повидать, но я не располагал временем на разъезды. По возвращении в Москву я написал Мартыну Карловичу письмо, и теперь мы с ним обмениваемся иногда письмами.

Попытался найти Марту, но я не знал, где ее искать, а в адресном столе Марта Яновна Круминьш не значилась.

Потом мне пришла в голову мысль съездить на кладбище. Я прошелся по аллеям, побродил между памятников и крестов и, удивительное дело, нашел собственную могилу: памятник майору Макарову сохранился в неприкосновенности.

Что еще остается сказать?…

По роду своей работы мне приходится следить за иностранной прессой, правда, я интересуюсь больше специальными вопросами, но попутно читаешь и о другом.

Профессор Гренер перебрался-таки за океан, у него там свой институт, он там преуспевает.

Мне пришлось как-то прочесть письмо нескольких ученых, опубликованное в крупной заокеанской газете, в котором они поддерживали венгерских контрреволюционеров и с нескрываемой злобой выступали против венгерских рабочих и крестьян, требуя обсуждения «венгерского вопроса» в Организации Объединенных Наций. В числе прочих под письмом стояла и подпись профессора Гренера.

Ну и в заключение еще об одной встрече с Прониным, которая имеет некоторое отношение к описанным событиям.

После всего того, что я пережил в Риге, нерушимая дружба связала меня с латышами, навсегда запечатлелись в моем сердце образы мужественных латвийских патриотов, и все, что так или иначе касалось теперь Латвии, стало для меня небезразлично.

Зимой 1955 года в Москве проходила декада латышского искусства и литературы, и Пронин пригласил меня посмотреть пьесу Райниса. Во время спектакля Пронин все время обращал внимание на одну актрису, называл ее, хвалил, подчеркнуто ей аплодировал, как это мы часто делаем по отношению к своим личным знакомым.

Потом он слегка меня толкнул и спросил:

— Неужели не узнаете?

Какое-то смутное воспоминание мелькнуло передо мной и растаяло.

— Нет, — сказал я.

— Неужели не помните? — удивился Пронин. — Баронесса фон Третнов!

— Так это была артистка! — воскликнул я.

— Рижская работница, — поправил меня Пронин. — Она и не помышляла о театре. Это товарищи после ее выступления в роли баронессы фон Третнов натолкнули ее на мысль об артистической карьере.

А в антракте Пронин велел мне посмотреть в правительственную ложу. Он указал на пожилого человека, беседовавшего в этот момент с одним из руководителей нашей партии.