Медная шкатулка — страница 15 из 56

– Девочки, читайте «Анну Каренину!»


Лет пятнадцать спустя Соня встретила Зинаиду Алексеевну. Та и в старости осталась статной, прямой, невозмутимой. Соню не узнала, прошла мимо, спокойно глядя перед собой. Слава богу, не свихнулась, рук на себя не наложила. Жизнь получилась длинная…

…Жизнь получилась длинная у всех, разве что цирковые куда-то испарились, рассеялись – кто спился и исчез, кто уехал, кто за решетку угодил.

Да вот и Коля, первая Сонина любовь, умница и гений, знаток татарского и армянского языков, после многих лет горестного пьянства попал в психушку, где и присмирел. «Четвертная – мать родная, полуштоф – отец родной. Научили водку пить, из Москвы пешком лупить…» Тут самое время добавить, что младший Колин брат Леша, ничем не примечательный нормальный паренек, в эпоху всеобщей пальбы и социальных преображений стал нормальным новым русским.


А Сонин старший брат, Леня, вышел в отставку в наименьшем из чинов – капитаном, что ли. В нем была половина еврейской крови, и это помешало карьере. Не потому, что кто-то узнал (Леня был записан русским, по отцу, и внешность самая что ни на есть лояльная), а потому, что пить он не мог. Питье же с начальством решало все. К тому же львиную долю времени Леня тратил на изучение языков – надо было читать в энтомологических справочниках и энциклопедиях определители бабочек. В отставке он выводил своих любимых капустниц между рамами окна. Порхающий такой снегопад в середине июля. Для человека непосвященного – дикое зрелище.

* * *

Обитателей Тополева переулка выселили из домов в 1972 году. Всем предлагали квартиры в разных районах, вполне отдаленных. И куда денешься? Брали: все ж отдельные квартиры, приличный метраж. С одним только жильцом получилось неладно: Сергей, великан, высоченный внук Пиковой Дамы, уперся и не поехал в Кузьминки. «Не могу я в такой квартире жить, – говорил, – там потолки два сорок». Все разъехались, а он остался в опустелом Тополевом, и жил там до самого сноса один, в темноте, – беспомощный и упрямый бунтарь.


После того как жильцов выселили, а дома еще не снесли, Соня водила однокурсников показывать Тополев, будто выстроенный на заднем дворе киностудии для съемок какого-то фильма: целый взвод пустых домов в пустом переулке… То были странные экскурсии по опустелому детству.

Они заходили в брошенные дома и квартиры, где все еще оставалось пригодным для жизни: обои, отопление, даже кое-какие вещи… Тополев казался враз опустошенным действием нейтронной бомбы. А однажды, когда Соня с друзьями стояли у окна, под которым Корзинкина когда-то собирала шампиньоны, а мальчишки играли в ножички, – по мостовой молча и увесисто прошагали в сопровождении рабочего из Уголка Дурова слон и верблюд, повергнув своим появлением в шок и восторг неместных Сониных друзей.


И «Анну Каренину» она прочитала, а как же, – потом. Потом уже не раз читала и перечитывала, особенно то место, помните: «То, что почти целый год для Вронского составляло исключительно одно желанье его жизни, заменившее ему все прежние желания; то, что для Анны было невозможною, ужасною и тем более обворожительною мечтою счастия, – это желание было удовлетворено. Бледный, с дрожащею нижнею челюстью, он стоял над нею и умолял успокоиться, сам не зная, в чем и чем.

– Анна! Анна! – говорил он дрожащим голосом. – Анна, ради бога!..»

И по небу, как ни в чем не бывало, напластованные цинковыми белилами, гуляли пышные, с синевой облака; по забытым улицам неслись стаи тополиного пуха, а между рамами окна порхали бабочки – безумный снегопад, сквозь который удалялись в прошлое слон и верблюд, животные для Тополева переулка не экзотические.

Иерусалим, июль, 2015 г.

Дорога домой

Лет в восемь или девять я сбежала из пионерского лагеря, первого и последнего в моей жизни. Подробностей не помню; кажется, он был обкомовским, этот лагерь, и находился в предгорьях Чимгана, километрах в двадцати от города, где-то в районе Газалкента.

Меня туда пристроила по блату мамина подруга, и, усаживая меня в автобус, мама оживленно твердила, что на завтрак там дают икру и сервелат – это было основным доводом в пользу моего удаления из дома. Я же не понимала, кому и чем так помешала моя вольная беготня по окрестным улицам и дворам, чтобы запихивать меня в автобус с целой оравой горластых обормотов и так далеко увозить: растерянность кошки, выглядывающей из неплотно застегнутой сумки.

И недоумение: что мне этот сервелат? А скользкая соленая икра, медленно и жутко шевелящаяся, тогда просто внушала отвращение.


В лагере помню только утренние пионерские линейки и резь в глазах от хлорки, густо посыпаемой в чудовищном казарменном туалете с дырками в полу. Сейчас пытаюсь припомнить какие-нибудь издевательства или серьезную обиду, из чего бы состряпать убедительный эпизод, оправдывающий мой дикий поступок… Нет. Ничуть не бывало! Человеку, для которого главное несчастье – место в пионерском строю и общая спальня, незачем придумывать иные ужасы. Видимо, я просто не была создана для счастливого детства под звуки горна. Впрочем, я всегда игнорировала счастье.

Сбежала я на четвертый день, дождавшись отбоя. В темноте не удалось нащупать под кроватью сандалии, поэтому, бесшумно выбравшись через открытое окно на веранду, я отправилась восвояси босиком. Это было не страшно: кожа на ступнях за лето становилась задубело-нечувствительной. Пролезши через дырку в заборе и по остановке автобуса вычислив направление на Ташкент, я побежала по еще теплой от дневного жара асфальтовой дороге, сначала бодро и возбужденно (мне все чудилась погоня, так что, заслышав стрекот далекой машины, я сбегала с дороги и пряталась в кустах, а если их поблизости не было, просто падала лицом и животом в высокую придорожную траву, сильно пахнущую шалфеем и полынью), потом шла все медленней, затем, под утро, уже устало плелась…

Я шла, чувствуя направление внутренним вектором, как та же кошка, завезенная черт знает в какую даль…


Чем глубже в топкую вязкую ночь погружалось окрестное предгорье, тем выше и прозрачнее становилось небо над головой. Великолепная россыпь ярко мигающих тревожных звезд – игольчатый иней на гигантском стекле – пульсировала в невыразимой, несказанной вышине. Там шла бесконечная деятельная жизнь: неподвижными белыми прожекторами жарили крупные звезды; медленно ворочались, перемещаясь, маяки поменьше; суетливо мигали и вспыхивали бисерные пригоршни мелких огней, среди которых носились облачка жемчужной звездной пыли. Все жило, все плыло и шевелилось, боролось, заикалось, требовало, вздымалось и опадало в той ужасающей, седой от звезд бездне вверху… Там шла какая-то непрерывная контрольная по геометрии: выстраивались фигуры – окружности, углы и трапеции, а прямо в центре неба образовался квадрат – окно, довольно четко обозначенное алмазным пунктиром, и, сколько бы я ни шла, то убыстряя, то замедляя шаг, это окно плыло и плыло надо мной, и мне казалось, что внутри своих границ оно содержит звезды более яркие, более устрашающие и одушевленные, и что наверняка где-то там, в другой вселенной, тоже идет по дороге одинокая и упрямая девочка, и над ней тоже плывет призывное это окно… Я придумала себе, что там вот-вот что-то произойдет, мне что-то покажут в этом космическом окне, поэтому то и дело останавливалась, задирала голову и пристально следила за знаками, каждый раз обнаруживая удивительные события: новые вспышки завихрений, новые сообщества беспокойно мигающих звезд… Иногда я принималась энергично махать руками, подавая знаки той, другой девочке: а вдруг у них такая развитая цивилизация, что она меня видит в какой-нибудь космический телескоп?

Раза два-три за всю ночь темная дорога вливалась в какие-то населенные пункты, скудно освещенные десятком глухих фонарей. Каплями густого меда вдали теплились окна кишлаков, тянуло горчайшим дымом горящего кизяка, и разной высоты голосами перебрехивались псы, отвечая на дрожащий крик осла…


Я шла всю ночь; на рассвете добрела до трамвайного круга на окраине города, дождалась первого пустого трамвая и бесплатно (кондукторша очень испугалась, увидев меня) доехала до дома.

Впоследствии никто из знакомых, и родители тоже, не верили, что я прошла весь этот путь ногами.

– Тебя подвезли? – допрашивали меня. – На машине? На повозке? На велосипеде? Ведь ты не могла проделать босиком весь этот путь одна, да еще ночью…

Именно одной и ночью, молча возражала я, только одной и ночью можно было проделать этот долгий одинокий путь среди бушующих запахов предгорья, под бесконечным и бесчисленным воинством планет, комет и астероидов, что так страшно и глубоко дышали и сражались в небесном окне над моей головой…


Эта дорога домой под лохматым от звезд горным небом, запахи чабреца, лаванды и горчащий дым кизяка от кишлаков, дрожащий, страдающий крик осла на рассвете – все это, при желании возбуждаемое в моей памяти и носовых пазухах в одно мгновение, останется со мною до последнего часа.

Именно в ту ночь я стала взрослой – так мне кажется сейчас. Мне кажется, в ту ночь возвращения домой под невыразимо ужасным и невыразимо величественным небом я поняла несколько важных вещей.

Что человек одинок.

Что он несчастен всегда, даже если очень счастлив в данную минуту.

Что для побега он способен открыть любое окно, кроме главного – недостижимого окна-просвета в другие миры…


Отчетливо помню лицо отца, который открыл мне дверь часов в шесть утра. За ним с воплем выбежала мама в ночной рубашке: не ждали…

Почему-то меня не отлупили. Выяснять сейчас у мамы причины этого считаю бестактным, да она и сама вряд ли помнит. Но подозреваю, что отец мне втайне сочувствовал: он и сам господин не из компанейских. Мама же причитала, ужасалась, сокрушалась. Дело, конечно, не в сервелате и не в «горном воздухе для здоровья», а просто – это ж уму непостижимо: да любому бы ребенку… да другой мечтал бы о таком счастье… и вообще, полюбуйтесь на это чудо – разве это нормальная девочка?