– Какие окна у тебя просторные, – сказал он, чтобы хоть что-то нейтральное произнести, не про Лиду, не теребить больное. Хотя и понимал, что рано или поздно разговор о Ленином горе непременно зайдет. – Хорошо! Света много.
– Да, – сказал Леня просто. – И Лида любила, когда уже… в кресле… Подвозил ее вот сюда. Видишь, как за крышами холмы золотятся на закате. А утром, если солнце, – снег розовый на горах, как…
Он вдруг махнул рукой и заплакал. И отвернулся. Плечи тряслись, обеими ладонями он отирал щеки и подбородок.
– Извини, – проговорил как-то по-детски звонко. – Вот странно: полгода прошло, но… это всегда со мной почему-то бывает с новым человеком… То есть не новым, а…
– Я понимаю, – торопливо перебил Михаил.
За ужином Леня подробно и даже вдохновенно рассказывал о болезни жены: первая операция, удаление почки, метастазы, вторая операция… слишком обстоятельно, ненужно, неинтересно. Тяжело…
Они сидели на кухне – тоже просторной и со вкусом обставленной очень яркой, контрастной мебелью: красный буфет, красные стулья, черные полки на стенах. Во всем чувствовалась Лидина рука архитектора.
Он вздохнул и проговорил:
– Да… рано Лида ушла.
Лидка была смешливой задрыгой, его сокурсницей по МАРХИ. Не Афродита, нет (правда, волосы красивые – блестящие, с желтизной, цвета ириски; потом она их красила в сдержанно-русый цвет, и зря: пропал весь шарм, весь интерес пропал), но энергии, выдумки, задора в ней было на всю команду КВН. И всегда наготове какие-то стишки, анекдоты, забавные песенки, поговорки: «Если будешь сильно деловая, функция ослабнет половая…»
(Кстати, о функции: на первом курсе, помнится, у них с Лидкой даже наметился романчик, но вскоре появилась она, и уже ни для кого в его жизни места не осталось.)
– Ну а ты что? – спросил Леня. Ну что ж, и этот миг должен был наконец наступить. – Вы-то что, идиоты? С чего это вдруг взбрендило такое! А, Мишка?
Тот усмехнулся и нервно ответил:
– Брось! Разбежались и разбежались. Как тысячи других пар. Не о чем рассказывать.
И сам себе мысленно возразил: нет, почему же не о чем! Очень даже есть о чем. Сюжет для средней руки водевиля. Ты расскажи, расскажи. Вот возьми и расскажи, при каких занятных обстоятельствах современный муж узнает, что жена много лет ему изменяет. Ты расскажи – а Ленька обхохочется, – как в один прекрасный день раздается звонок на мобильный, и, увидев на экранчике родимое «Ириша», ты нажимаешь кнопку и… Давай, поведай в деталях, как прослушал всю эротическую сцену до победного, так сказать, и очень бурного финала – в страстных объятиях она, судя по всему, не ощутила, что мобильник закатился под спину, кнопка нажалась нечаянно, и – вот они, чудеса высоких технологий: постельная сцена в живом эфире, эксклюзив для далекого мужа… Тут что самое поучительное: что вся эта роковая, как сама она выразилась в их последнем пошлейшем объяснении, любовь родилась и длилась, оказывается, в те годы, когда шла безумная борьба за Костика, когда их единственный сын обнаруживался – в ломке или обдолбанный – то в отделении милиции, то в грязном туалете на вокзале, то в какой-нибудь канаве…
Словно бы услышав эти мысли – а может, и правда горе так обостряет чувства? – Леня спросил:
– А Костик-то? Выкарабкался?
– Ничего, слава богу, – охотно отозвался Михаил. – Год уже чистый, поступил на исторический в РГГУ. Другим человеком стал… – И, помолчав, добавил: – Девочка у него хорошая, знаешь, в этом все дело: маленькая такая, конопатенькая… очень сильная!
– Ну, дай бог, – вздохнул Леня. – Женщина в этом деле…
И опять отвернулся к окну, за которым золотыми шарами светили во дворе фонари. Его поредевшие волосы вились на шее запущенными седыми кудряшками.
– Ленька, тебе постричься надо, – проговорил Михаил, отвлекая друга. – У тебя на шее колечки, как у Анны Карениной.
Тот хмыкнул и сказал:
– Да знаю. Для меня это такая морока. Меня ж всегда Лида стригла, у нее золотые руки! Никто не верил, что я стригусь дома, а не у самого модного парикмахера…
Знаем-знаем… Она усаживала тебя, голого, на низкую табуретку в ванной, обвязывала тебе шею и грудь старой простыней и покрикивала: «Сиди ровно, балбес, а то чикану не то что надо!» Но ты, презирая опасность и оставаясь неподвижным в торсе, все же умудрялся щекотать ей ногу под коленкой, куда доставала рука, – так что вся торжественная процедура превращалась в черт-те что: она визжала, ругалась, щелкала ножницами, хохотала… и напоследок, обмахнув той же простыней твою шею, отправляла тебя в душевую кабину звонким шлепком по голой заднице…
А знаешь, друг Ленька, почему я могу легко описать всю эту сцену? Потому что меня стригли точно так же двадцать пять лет.
– Завтра сам погуляешь по центру, – сказал Леня, доливая ему чаю из стильного красного чайника. – Озеро, Старый город, собор… ну и вообще, – найдешь, что смотреть. А послезавтра – воскресенье, в горы поедем, в Сан-Серг.
– Что это – Сан-Серг?
– Да ничего, местечко такое в горах… Показать хочу.
– А…
– Помнишь книгу нашей юности – «Зима в горах» Уэйна? – живо спросил Леня. – Кстати, нигде ее не встречал с тех пор, а с удовольствием бы перечитал…
– Что-то помню, смутно… Там герой едет в горы в Уэльс? Одинок, в поисках кого бы трахнуть…
– Ну, в общем, да… Цепляется к каждой юбке и вдруг встречает любовь. Но главное там: горы, серпантин дороги, туман и железная печка, которую топят углем…
– И классовая борьба, помнится, – подхватил Михаил, припоминая фабулу книги, о которой не думал лет тридцать, но сейчас вдруг завелся от одного этого слова, от этого ненавистного слова «любовь», которое за последний месяц ему пришлось так часто слышать. – Одинокий горбун со своим автобусом против крупной транспортной корпорации… Такая левая антиглобалистская бодяга, да?
– Вот-вот. Если где увидишь – купи мне, ладно?
– Если не забуду… Давай укладываться, что ли. Я после самолета всегда еле ноги таскаю.
– Это сосуды! – встрепенулся Леня, и он, опасаясь, как бы друг опять не въехал в медицинскую тему, грубовато ответил:
– Да не сосуды, а бабы давно нет.
Постелил ему Леня в кабинете Лиды. Когда вначале он сказал «в кабинете», Михаил подумал, что это так, фигура речи. Ну какой там кабинет – Лидка и в лучшие-то времена была не слишком обуяна профессиональными амбициями. Но комната оказалась именно кабинетом: большой письменный стол с компьютером, удобное рабочее кресло, над столом – доска с прикнопленными документами и набросками. И широкая тахта у противоположной стены. Выходит, Ленька из той категории скорбящих вдовцов, кто после смерти жены даже мухе не дает сесть на карандаш, коего касалась любимая рука.
Перехватив его удивленный взгляд, Леня сказал:
– Да, знаешь, у Лиды здесь были заказы. А в последние годы она буквально воспрянула: спроектировала несколько частных вилл. Понимаешь, эти наши нувориши ищут как раз такое: и чтоб «здешнее», это для них знак качества, и в то же время чтоб свое, понятное, по-русски. Ну и МАРХИ для них – не пустой звук.
Стоя у Лидиного стола, поговорили еще о его, Михаила, работе, о знакомых, о друзьях молодости. Он не хотел прерывать друга, но с нетерпением ждал, когда за Леней закроется дверь. Думал, что ухнет в сон, не успев раздеться. Но разделся и лег, покрутился еще на тахте, листая местный бюллетень с программой выступления каких-то русских бардов (имена незнакомые, видимо, молодежь, а он давно перестал следить за всей этой поющей совестью России) …
Наконец выключил лампу.
И выплыло окно над столом, за которым горбились и пугали культями калеки-платаны. Бессознательно (профессиональное) он отметил соотношение размеров стола и окна, представил, как Лида сидела тут, подняв голову от чертежа и глядя в уютное пространство обжитого мира в окне, где даже платаны введены в общие городские нормы.
Черт-те что, мелькнуло у него, – до чего же смерть досадная: тут, среди такого покоя и порядка, и, главное, в тихом океане вечной Ленькиной любви… Вот на первый взгляд стряслись у него и у Лени такие разные беды. Очень разные, подумал он, а суть-то одна: суть в том, что четверть века ты укладывался спать, и справа от тебя была она. И вот – нет ее, нет ее. Нет ее…
Господи, как наловчиться обрубать все эти проклятые мысли, все сцены из прошлой жизни? Как травить этих гадов ползучих в тот момент, когда они возникают? Вот сейчас, вслед за мыслью о Лене и Лиде, немедленно всплыла она на платформе пригородной электрички, гасящая свою антиастматическую сигаретку о подошву туфли. Спрятала окурок в пачку (пепельная прядь занавесила щеку), воскликнула:
– Видишь, как я экономлю твои деньги, жила!
Он даже мысленно не произносил ее имя. Ему казалось, если он назовет ее так, как называл двадцать пять лет, то дрогнет вся кропотливо возведенная им за последний месяц плотина, и тогда невыносимая боль хлынет и затопит, и размоет, разнесет в клочья саму его личность… Главное же: гнать, затаптывать в себе ту сцену последнего суховатого объяснения (вновь – сигарета, прядь, упавшая на лоб, свежий маникюр на любимых пальцах. Костик унаследовал материнские руки, слишком изящные и нервные для мужчины, и вот уж что можно сейчас вспоминать спокойно: когда в очередной раз сын пропал на неделю и Михаила вызвонили опознать в морге тело какого-то бродяги с обезображенным, изрезанным лицом, он сдавленным голосом попросил старшину открыть руки покойника: их он узнал бы в любом состоянии).
Его сестра Люба единственная была посвящена в сюжет; сама опытный врач, настаивала на консультации с психологом. Считала, сам он не справится. «Пойми, – уговаривала, – все мы в этой безумной жизни нуждаемся в костылях. Погляди в зеркало: ты за три недели скелетом стал!»
С Любой, которая была много старше, вырастила его и до сих пор любила, как своего ребенка, тоже надо было держать ухо востро. Начиная разговор с разумной деловой интонации, она мало-помалу заводилась, вспоминала всю унизительную подоплеку их разрыва, начинала плакать и часто впадала в настоящую истерику, приговаривая: «Мерзавка, мерзавка!!! Что она думает – что этот аспирант паршивый останется с ней до смерти?! Восемнадцать лет разницы!»