Медная шкатулка — страница 30 из 56

«Перестань!» – кричал он сестре. Даже смешно: за годы семейной жизни он настолько привык чувствовать себя частью жены, даже ее принадлежностью, что и эту ситуацию, и этот, как говорила Люба, «позор и кошмар», этот фарс, эту грязь ощущал как собственную вину, которой надо стыдиться. И стыдился! И когда сестра принималась плакать, горько жалея брата и проклиная «предательницу» («Она поплатится за все, за все! Он вышвырнет ее очень скоро, и никому она не будет нужна!»), терялся и виновато бубнил: «Люба, прошу тебя… прошу тебя…»

Идее евангелия от психолога он внутренне яростно противился. Таблетки – ладно, пусть, чтоб засыпать нормально. Все остальное – вздор! Как представишь эту консультацию-ковырялку: «И что вы почувствовали в тот момент, когда…» Вздор. Вздор! Просто: забыть. Пройдет месяцок-второй, сказал он себе, успокоишься, найдешь другую бабу… И после сих успокоительных слов уже привычно ощутил ножевой удар в солнечное сплетение и с обреченной ясностью понял, что никакой другой бабы никогда у него не будет; что жизнь кончена, и прекрасно, и плевать.


Так и ворочался всю ночь, пялясь в желтовато-серый квадрат окна…

Уснул на рассвете, уже и небо растаяло и растеклось сливочной лужей, и птицы разговорились-разохались… Проспал Ленькину хлопотливую заботу: тот выбегал в соседнюю булочную, оставил для него на столе завтрак: еще теплые круассаны, масло, сыр, сливки, а также письменный приказ не лениться, а сварить себе кофе.

Он и сварил, и обстоятельно позавтракал, счастливый этим спокойным одиночеством в чужом безопасном доме, хоть и заполненном недавней бедой, но бедой человечной, теплой, любовной…

В своей записке Леня подробным рисунком (линии, стрелочки, номер автобуса обведен кружком) объяснил, как доехать до центра. Выходило, что и машина не нужна – автобус идет прямо к озеру.

На листке лежали, придавливая бумагу, несколько местных монет – Ленька, друг, все предусмотрел. Видимо, обменные пункты были только в городе.


Он оделся и вышел, аккуратно заперев за собою дверь, уже на улице пожалев, что оставил шарф, – свежий мартовский ветер принялся трепать по щекам и хозяйски ощупывать шею. Но возвращаться не хотелось. Он миновал большой квадрат двора, свободно засаженный укрощенными платанами, отыскал остановку и чинно поднялся в подкативший автобус.

Здесь была представлена вся этническая пестрота общества. Черная няня везла куда-то семилетнего рыженького мальчика, два молодых азиата сидели, уткнувшись в какие-то конспекты, две мусульманские женщины в длинных балахонах и косынках на головах тарахтели о чем-то на своем языке, а у дверей, приготовившись выйти на следующей остановке, тихо переговаривались между собой пожилые русские супруги.

Вот есть же где-то разумная внятная жизнь, думал он, разглядывая пассажиров автобуса, есть же уважение к законам, к государству, к личности…

И сам автобус плыл как-то размеренно, уважительно, разматывая заоконное пространство с заурядными, но чистыми и приятными домами, с неширокой рекой, берега которой заросли все теми же кустами солнечно-желтой форзиции, с красивым парком на холме.

Наконец автобус выехал на мост, и слева мощно развернулось озеро – еще бледное, в утренней дымке.


Он сошел на конечной и мимо огромной цветочной клумбы, посреди которой были вмонтированы часовая и минутная стрелки (клумба оказалась знаменитыми цветочными часами, о чем потом он вычитал в подсунутом Леней путеводителе), вышел к набережной, где, пошевеливая боками, тесными рядами стояли на воде разноцветные парусники; целый лес голых мачт.

Он шел вдоль ровно высаженных пятнистых платанов и бесконечного, насколько хватало взгляда, ряда обстоятельных бюргерских домов, судя по непременным мансардам – доходных. Шел, вдыхая свежий озерный воздух, украдкой радуясь своему приличному настроению, тому, что впервые за этот месяц получается спокойно отметать мысли о прошлом, о ней, о вине, о позоре, о всей непоправимой жизни и о том ударе в грудь, который ощутил он, когда понял, что она не разыгрывает его по телефону, а это вот сейчас, в эти вот минуты и происходит…

И едва вспомнил – вспыхнуло, обожгло, навалилось, стало сжимать и ломить сердце… пришлось срочно гасить фонтан боли, к чему за последний месяц он привык, приспособил разные внутренние механизмы. Лучше всего работал грубый окрик: заткнись, хватит, прекрати, все!!!


А вот и фонтан. Над гладью озера торчал водяной прут невероятной высоты и силы. Взмывал из глубины, словно там, на дне, пробило дыру в земной коре, так что струя земной боли выхлестывала над поверхностью воды…

Не органично, думал он, любуясь жемчужно-розовым глянцем водного простора; эта вертикаль разбивает мягкую линию гор, плоскость озера. Торчит такая пульсирующая дура посреди воды…

Но когда часа через полтора он возвращался по набережной мимо зимующих парусников и павильонов летних кафе, под внезапным солнцем в струе фонтана заиграла чудесная сквозистая радуга…

Женева показалась ему размеренной, уютной, скучноватой. Озеро, конечно: оно придавало всему вокруг тот особый голубоватый простор, что витает над водной гладью, одушевляя холмистые берега и любые на них строения.

Он исходил все улочки, все площади средневекового центра, собирался зайти в кафедральный собор Сан-Пьер – Леня вчера говорил что-то о витражах, – но не зашел, потому что проголодался. Выбрал явно дорогой приозерный ресторан, где на его вопрос – что бы взять из местной кухни – невозмутимый, но предупредительный официант посоветовал заказать «филе де перш» – блюдо из наших окуньков, мсье, визитная карточка Женевы.


«Ну что ж, – сказал он себе, – вот ты и путешествуешь один, без нее. И не пропал, черт побери, не сгинул.

А ведь сколько их было за двадцать пять лет – этих счастливых странствий, с азартом продуманных ею до мельчайших деталей, когда в Интернете вызнавались даже номера и время отправления раздолбанных местных колымаг на каком-нибудь маршруте «Ванс – Экс-ан-Прованс…». Ну, хватит! Сказано тебе: хватит!!!»

Ага, вот и окуньки. Выглядят прилично, а как там на вкус? М-м-м, ничего, годятся вполне. Но мы на Истре ловили и жарили повкуснее…

На Истре у них была дача. Небольшой дом в два этажа, четыре комнаты – купленный в начале двухтысячных, когда у него вдруг в работе поперло: проекты, знакомства, деньги.


Она была на даче с этим аспирантом (ну да, роковая любовь!) как раз в те жуткие три дня, когда я разыскивал Костика по всем вокзалам, больницам и моргам – ничего ей не сообщая, оберегая ее спокойствие… Хорошо, что аспиранта я в глаза не видел, – да и черт с ним, аспирант ни при чем, просто…


Из-под руки возник официант с невыносимым ритуальным «все ли о’кей?». Терпеть не мог этого назойливого обычая в дорогих ресторанах. Подал-принес – отвали, дай спокойно прожевать ваших окуньков, оставаясь наедине с собой, с аспирантом и с нею

– Все хорошо, благодарю вас, – сказал он, вежливо оскалясь. – Счет, пожалуйста.

* * *

В воскресенье за завтраком Леня сокрушался, что небо в войлоке – значит, в горах, куда он собирался везти друга, может быть обложной туман.

– Какого ж хрена туда тащиться? – спросил Михаил. – Наверняка есть какие-нибудь приозерные туристические городки…

Леня смутился, забормотал что-то о «непередаваемой атмосфере»… Наконец проговорил:

– А мы там, знаешь, первые пять лет жили. И тоже – печка у нас была, топили брикетами, считали затраты. Я только начал работать в ЦЕРНе, мы бедными были. За окном – снег на вершинах, по воскресеньям – колокольный звон из церкви… И Генри был жив. Помнишь Генри?

– А как же, – отозвался он. Генри был на редкость сварливой, донельзя избалованной, как только в бездетных семьях бывает, шавкой – небольшим пуделем, в молодости белым, в старости побуревшим. Прожил невероятную мафусаилову жизнь – чуть ли не четверть века. Помнится, когда он мирно отправился к собачьим праотцам, Ленька написал письмо, исполненное трогательного горя. Да-да, и пришло оно в самый отчаянный период борьбы за Костика – в период полной безнадеги. Впрочем, у каждого свои беды. И вот, своим чередом, к его другу пришла беда настоящая.

Ага, ясно – Леньке важно поехать в эту глухомань, и даже ясно почему: повод вновь говорить и говорить о Лиде.

Ладно, сказал он себе, осмотришь красоты швейцарских гор. И бодро воскликнул:

– Так что тут рассуждать? Едем, конечно!

И Леня обрадовался, стал оживленно объяснять, какое это дивное место, между прочим – курортное, какие там лыжные трассы и как в сезон нет отбоя от лыжников…


Он вознамерился ехать в съемной машине – для чего-то же снял ее, идиот, вопреки уговорам друга! Неистребимая привычка бывалого путешественника: свои колеса в пути важнее всего. Настоял, что поведет сам, хотя Леня возражал: дорога сложная, горная, снег еще не везде сошел…

Он воскликнул насмешливо:

– Ленька! А ну, стоять смирно перед полковником! Ты на Сицилии ездил? То-то же…


На Сицилии, между прочим, за рулем в основном была она. И в хорошей реакции ей не откажешь. А в чем, собственно, ты ей откажешь? – спросил он сам себя. Нет, реакция что надо. Вспомни, как она глянула в упор, наотмашь, когда ты открыл дверь и молча стал на пороге, не пропуская ее в дом… Вспомни, какие глаза у нее были – самоубийственно светлые, молодые, отважные. Как сказала она, усмехнувшись:

– Что ж, и не поговорим?

Хватит! Заткнись! Едем, едем в горы по следам супружеского счастья Лени и Лиды, и пусть тень Генри сопровождает нас на этом пути.


В отличие от вчерашнего прозрачного дня небо сегодня распирало от взбитых сливок, будто там, наверху, сумасшедший кондитер в белом колпаке все наслаивал и наслаивал крем поверх глазури, и эти фигуры и башни растекались, беспрерывно меняя форму и вскипая бесшумными взрывами.