Медной горы Хозяйка — страница 10 из 24

– Ну-ко, старый хрыч, приготовь к подъёму. Пообедать пора, намахался.

С неделю он так-то хозяевал в горе. Потом случай и вышел. Только сказал руднишному смотрителю – готовь к подъёму, – вдруг голос, да так звонко, будто где-то совсем близко:

– Гляди, Северьянко, как бы подошвы деткам своим на помин не оставить!

Приказчик схватился:

– Кто сказал? – Повернулся на голос, да и повалился, чуть ноги не переломал. Они у него как прибитые стали. Едва от земли оторвал. А голос женский. Сумление тут приказчика и взяло, а всё ж таки виду не оказывает. Будто ничего не слыхал. Северьянова шайка тоже молчит, а видать – приуныла. Эти сразу сметили – сама погрозилась.

Вот ладно. Перестал приказчик в гору лазать. Вздохнули маленько руднишные, только ненадолго. Приказчику, вишь, стыдно: вдруг рабочие тот голос слышали да теперь и посмеиваются про себя: струсил-де Северьян. А это ему хуже ножа, как он завсегда похвалялся – никого не боюсь. Приходит он в прокатную, а там кричат:

– Эй, подошвы береги! – Это у них присловье такое. Упредить, значит, кто зазевался. А приказчик своё думает: «Надо мной смеются». Шибко его тем словом укололо. Не стал и человека искать, который про подошвы кричал. Даже никого на тот раз не избил, а стал посерёдке прокатной, да и говорит своей-то ораве:

– Что-то мы давненько в горе не были. Надо там за порядком доглядеть.

Спустились в гору. И такая на приказчика злость накатила, как ещё не бывало. Походя всех лупит. Всё ему показать-то охота, что никого не боится. И вот опять тот же голос:

– Другой раз, Северьянко, тебя упреждаю. Пожалей своих малолетков. Подошвы им только оставишь!

Приказчик на голос повернулся и повалился, как и тот раз. Ноги от земли оторвать не может. Глядит, а они чуть не на вершок в породу вдавились, хоть каёлкой отбивай.

Вырвал всё ж таки, только сапоги спереду оскалились – подошвы отстали.

Притих приказчик, а как наверх поднялись, опять осмелел. Спрашивает своих-то:

– Слыхали что? в шахте?

Те говорят:

– Слыхали.

– Видели – как ноги у меня прилипли?

– Видели, – отвечают.

– Как думаете – что это?

Ну, те мнутся, понятно, потом один выискался и говорит:

– Не иначе это Медной горы Хозяйка тебе знак подаёт. Грозится вроде, а чем – непонятно.

– Так вот, – говорит Северьян, – слушайте, что я скажу. Завтра как свет в гору приготовьтесь. Я им покажу, как меня пужать да бабёнку в горе прятать. Все штольни-забои облазаю, а бабёнку ту поймаю и вот этой плёткой с пяти раз дух из неё вышибу. Слышали?

И дома перед женой этак же похваляется. Та, женским делом, в слёзы.

– Ох да ах, поберёгся бы ты, Северьянушко! Хоть бы попа позвал, чтоб он тебя оградил.

И верно, попа позвали. Тот попел, почитал, образок Северьяну на шею повесил, пистолет водичкой покропил, да и говорит:

– Не беспокойся, Северьян Кондратьич, а в случае чего читай «Да воскреснет бог».

На другой день на свету вся приказчикова шайка к спуску явилась. Помучнели все, один приказчик гоголем похаживает. Грудь выставил, плечи поднял, и глядят – сапоги на нём новёшенькие, как зеркало блестят. А Северьян плёткой по сапожкам похлопывает и говорит:

– Ещё раз оборву подошвы, так покажу руднишному смотрителю, как грязь разводить. Не погляжу, что он двадцать лет в горе служит, спущу и ему шкуру. А вы первым делом старайтесь бабёнку эту углядеть. Кто её поймает, тому пятьдесят рублей награда.

Спустились, значит, в гору и давай везде шнырять. Приказчик, как обыкновенно, впереди, а орава за ним. Ну, в штольнях-то узко, они цепочкой и растянулись, один за другим. Вдруг приказчик видит – впереди кто-то маячит. Так себе легонько идёт, блёндочкой помахивает. На повороте видно стало, что женщина. Приказчик заорал – стой! – а она будто и не слыхала. Приказчик за ней бегом, а его верные слуги не шибко торопятся. Дрожь на их нашла. Потому видят – неладно дело: сама это. А назад податься тоже не смеют – Северьян до смерти забьёт. Приказчик всё вперёд бежит, а догнать не может. Лается, конечно, всяко, грозится, а она и не оглянется. Народу в той штольне ни души.

Вдруг женщина повернулась, и сразу светло стало. Видит приказчик – перед ним девица красоты неописанной, а брови у ней сошлись и глаза, как уголья.

– Ну, – говорит, – давай разочтёмся, убойца! Я тебя упреждала: перестань, – а ты что? Похвалялся меня плёткой с пяти раз забить? Теперь что скажешь?

А Северьян вгорячах кричит:

– Хуже сделаю. Эй, Ванька, Ефимка, хватай девку, волоки отсюда, стерву!

Это он своим-то слугам. Думает, тут они, близко, а сам чует – ноги у него опять к земле прилипли.

Уж не своим голосом закричал:

– Эй, сюда! – А девица ему и говорит:

– Ты глотку-то не надрывай. Твоим слугам тут ходу нет. Их и в живых сейчас многих не будет.

И легонько этак рукой помахала. Как обвал сзади послышался, и воздухом рвануло. Оглянулся приказчик, а за ним стена – ровно никакой штольни и не было.

– Теперь что скажешь? – спрашивает опять Хозяйка.

А приказчик, – он шибко ожесточённый был, да и попом обнадёженный, – выхватил свой пистолет:

– Вот что скажу! – И хлоп из одного ствола… в Хозяйку-то! Та пульку рукой поймала, в коленко приказчику бросила и тихонько молвила:

– До этого места нет его. – Как приказ отдала. И сейчас же приказчик по самое коленко зеленью оброс. Ну, тут он, понятно, завыл:

– Матушка-голубушка, прости, сделай милость. Внукам-правнукам закажу. От места откажусь. Отпусти душу на покаянье!

А сам ревёт, слезами уливается. Хозяйка даже плюнула.

– Эх ты, – говорит, – погань, пустая порода! И умереть не умеешь. Смотреть на тебя – с души воротит.

Повела рукой, и приказчик по самую маковку зеленью зарос. Как глыба большая на его месте стала. Хозяйка подошла, чуть задела рукой, глыба и свалилась, а Хозяйка как растаяла.

А в горе переполох. Ну, как же – штольня обвалилась, а туда приказчик со всей свитой ушёл. Не шутка дело. Народ согнали. Откапывать стали. Наверху суматоха тоже поднялась. Барину в Сысерть нарочного послали. Горное начальство из города на другой день прикатило. Дня через два отрыли приказчиковых-то слуг. И вот диво! Которые хуже-то всех были, те все мёртвые, а кои хоть маленько стыд имели, те только изувечены.

Всех нашли, только приказчика нету. Потом уж докопались до какого-то неведомого забоя. Глядят, а на середине глыба малахиту отворочена лежит. Стали оглядывать её и видят – с одного-то конца она шлифована.

«Что, – думают, – за чудо? Кому тут малахит шлифовать?» Стали хорошенько разглядывать, да и увидели посредине шлифованного места две подошвы сапожные. Новёхоньки подошовки-то. Все гвоздики на них видно. В три ряда. Довели об этом до барина, а тот уже старик тогда был, в шахту давно не спускался, а поглядеть охота. Велел вытаскивать глыбу как есть. Сколько тут битвы было! Подняли всё ж таки. Старый барин, как увидел подошвы, так в слёзы ударился:

– Вот какой у меня верный слуга был! – Потом и говорит: – Надо это тело из камня вызволить и с честью похоронить.

Послали сейчас же на Мрамор за самым хорошим камнерезом. А там тогда Костоусов на славе был. Привезли его.

Барин и спрашивает:

– Можешь ты тело из камня вызволить и чтоб тела не испортить?

Мастер оглядел глыбу и говорит:

– А кому обой будет?

– Это, – говорит барин, – уж в твою пользу, и за работу заплачу, не поскуплюсь.

– Что ж, – говорит, – постараться можно. Главное дело – материал шибко хороший. Редко такой и увидишь. Одно горе – дело наше мешкотно. Если сразу до тела обивать, дух, я думаю, смрадный пойдёт. Сперва, видно, надо оболванить, а это малахиту потеря.

Барин даже огневался на эти слова.

– Не о малахите, – говорит, – думай, а как тело моего верного слуги без пороку добыть.

– Это, – отвечает мастер, – кому как.

Он, вишь, вольный, Костоусов-то, был. Ну, и разговор у него такой. Стал Костоусов мертвяка добывать. Оболванил сперва, малахит домой увёз. Потом стал до тела добираться. И ведь что? Где тело либо одёжа были, там всё пустая порода, а кругом малахит первосортный.



Барин всё ж таки эту пустую породу велел похоронить как человека. А мастер Костоусов жалел:

– Кабы знать, – говорит, – так надо бы глыбу сразу на распил пустить. Сколько добра сгибло из-за приказчика, а от него, вишь, что осталось! Одни подошвы.


Сочневы камешки


После Степановой смерти – это который малахитовы-то столбы добыл – много народу на Красногорку потянулось. Охота была тех камешков доступить, которые в мёртвой Степановой руке видели. Дело-то в осенях было, уж перед снегом. Много ли тут настараешься. А как зима прошла, опять в то место набежали. Поскыркались-поскыркались, набили железной руды, видят – пустое дело, – отстали. Только Ванька Сочень остался. Люди-то косить собираются, а он, знай своё, на руднике колотится. И старатель-то был невсамделешный, а так, сбоку припёка. Смолоду-то около господ тёрся, да за провинку выгнали его. Ну, а зараза эта – барские-то блюдья лизать – у него осталась. Все хотел чем ни на есть себя оказать. Выслужиться, значит. Ну, а чем он себя окажет? Грамота малая. С такой в приказные не возьмут. На огненную работу не гож, в горе и недели не выдержит. Он на прииска и подался. Думал – там мёд пьют. Хлебнул, да солоно. Тогда он и приспособил себе ремесло по рылу – стал у конторы нюхалкой-наушником промеж старателей. Старательского ковшика не бросил. Тоже около песков кышкался, а сам только то и смышлял, где бы что выведать да конторским довести. Конторские видят себе пользу – сноровлять Сочню стали. Хорошие места отводят, деньжонками подавывают, одежонкой, обувкой. Старатели опять свой расчёт с Сочнем ведут: когда по загорбку, когда по уху, когда и по всем местам. Глядя по делу. Только Сочень к битью привыкши был по лакейскому-то сословию. Отлежится да за старое. Так вот и жил – вертелся промеж тех да этих. И женёшка ему под стать была, не то что гулящая али вовсе плёха, а так… чужой ужной звали: на даровщину любила пожить. Ребят, конечно, у них вовсе не было. Где уж таким-то.