– Признаю глубину своего падения. Не топчи поверженную женщину. Попробуй этих… не знаю чего – этих бантеровских штучек. Выглядят изумительно.
– Насколько эгоистично мне позволено пошалить? Можно ехать быстро?.. То есть очень быстро?
Гарриет подавила дрожь. Она любила водить и даже ездить пассажиром, но на скорости выше семидесяти миль в час у нее начинало сводить живот. Что ж, брак – это компромисс.
– Да, можно очень быстро, если хочешь.
– Это ты слишком хороша для этого мира!
– И слишком хороша, чтобы умереть… Но если очень быстро, то, значит, по шоссе.
– Верно. Ну, едем очень быстро по шоссе, и дело с концом.
Пытка длилась только до Грейт-Пэгфорда. К счастью, им не повстречалось ни одной заблудшей овцы суперинтенданта Кирка, припаркованной на углу, зато на выезде они пронеслись мимо такси с Фрэнком Крачли за рулем, который проводил их изумленным и восхищенным взглядом. Миновав полицейский участок на скромных разрешенных тридцати милях, они взяли западнее и свернули на проселок. Гарриет, затаившая дыхание еще в Пэгглхэме, наконец вдохнула и заметила спокойным уверенным голосом, что сегодня прекрасный день для прогулки.
– Правда? А дорога тебе понравилась?
– Очень. Столько поворотов! – с жаром сказала она. Он рассмеялся:
– Prière de ne pas brutaliser la machine[216]. И чем я только думал – видит бог, я и сам много чего боюсь. Я, видимо, весь в отца. Он был старой школы: либо сам прыгай через барьер, либо получи кнута и никаких глупостей. Это работало – до известной степени. Учишься притворяться, что не боишься, а потом расплачиваешься ночными кошмарами.
– По тебе этого не скажешь.
– Ты меня скоро разоблачишь, я уверен. Вот скорости я не боюсь – поэтому так люблю рисоваться. Но даю слово, сегодня больше не буду.
Он позволил спидометру упасть до 25, и они в молчании потащились по улочкам куда глаза глядят. Примерно в тридцати милях от дома им попалась деревушка – старая, с новой церковью и прудом по сторонам аккуратной лужайки. Все это лепилось к подножию небольшого холма. Напротив церкви узкая скверная дорога поднималась к вершине.
– Давай туда поднимемся, – сказала Гарриет, когда Питер потребовал распоряжений. – Кажется, с холма хороший вид.
Машина свернула и стала лениво взбираться по холму между живых изгородей, уже тронутых осенью.
Слева внизу простиралась прелестная сельская Англия – зеленая, коричневая, с окруженными лесом полями, спускавшимися к речке, которая мирно мерцала под октябрьским солнышком. Тут и там среди пастбищ виднелись светлые проплешины стерни, а над деревьями плыл синий дым, поднимавшийся из красных труб фермерского дома. Справа у изгиба дороги стояла разрушенная церковь – от нее остались только паперть и заалтарная арка. Остальной камень, несомненно, пошел на строительство новой церкви в центре деревни. Однако за осиротевшими могилами с древними плитами кто-то тщательно ухаживал, а внутри церковной ограды был разбит палисадник с цветочными клумбами, солнечными часами и деревянной скамейкой, где можно было посидеть и насладиться видом. Питер вдруг вскрикнул и затормозил на краю лужайки.
– Чтоб я пропал, если это не наша труба!
– По-моему, ты прав, – протянула Гарриет, разглядывая солнечные часы, чья колонна и впрямь поразительно походила на “тудоровскую трубу”. Вслед за Питером она вышла из машины и прошла через ворота. При близком рассмотрении солнечные часы оказались сборищем разномастных элементов: циферблат и гномон были старинные, вместо основания лежал жернов, а колонна отзывалась на стук гулкой пустотой.
– Я верну свою трубу, – решительно сказал Питер, – даже ценой жизни. Подарим деревне взамен симпатичный каменный столб. Всяк сверчок знай свой шесток. Всякий будь с своею милой. Всяк ездок с своей кобылой, и конец – всему венец[217]. Это придает новый смысл старинному выражению “труба зовет”. Станем выслеживать наши проданные трубы до самых границ графства, как римские легионы разыскивали потерянных орлов Вара[218]. Думаю, вместе с трубами из дома ушла удача. Наш долг – ее вернуть.
– Это будет весело. Я утром посчитала: не хватает только четырех труб. Судя по всему, теперь осталось три.
– Я уверен, это наша. Что-то мне подсказывает. Давай заявим наши претензии на нее актом легкого вандализма, результат которого смоет первый же дождь.
Он торжественно достал карандаш и начертал на трубе: “Толбойз. Suam quisque homo rem meminit[219]. Питер Уимзи”. Затем передал карандаш жене, которая приписала “Гарриет Уимзи” и поставила дату.
– Впервые так подписываешься?
– Да. Буквы слегка пьяные, но это из-за того, что я писала на корточках.
– Не важно – это событие. Займем же эту прекрасную скамью и предадимся созерцанию пейзажа.
Если кто-то захочет проехать мимо – машина дорогу не загораживает.
Скамья оказалась крепкой и удобной. Гарриет сняла шляпу и села, с наслаждением подставив волосы нежному ветерку. Взгляд ее праздно блуждал по залитой солнцем долине.
Питер повесил шляпу на протянутую руку упитанного херувима XVIII века, сидевшего на ближайшей могиле с замшелой книгой на коленях, сел на край скамьи и задумчиво уставился на свою спутницу.
Чувства его пребывали в смятении, причем и убийство, и проблема Джо Селлона и часов были разве что второстепенными раздражающими факторами. От этих событий он абстрагировался и попытался упорядочить хаос своих эмоций.
Он добился, чего хотел. Почти шесть лет он упрямо шел к одной цели. И до самого момента триумфа ни разу не задумался о том, какими будут последствия его победы. За два последних дня ему было некогда подумать. Он понимал только, что столкнулся с совершенно незнакомой ситуацией, и с его чувствами происходило нечто очень странное.
Он заставил себя беспристрастно рассмотреть собственную жену. В лице виден характер, но никто никогда бы не назвал его красивым, а Уимзи всегда – бездумно и высокомерно – считал красоту необходимым условием. Длиннорукая, длинноногая, крепкая, с разболтанной свободой в движениях, которую только недостаток уверенности мешал назвать грацией. Но Уимзи мог перечислить – а захоти он, то и назвать своими – два десятка женщин, превосходящих ее формами и изяществом. Голос глубокий и притягательный, но, в конце концов, когда-то ему принадлежала обладательница лучшего лирического сопрано Европы. Что еще? Светло-медовая кожа и упрямый дотошный ум, от которого загорается его собственный. И все же ни одна женщина не будоражила его кровь так, как эта. От одного взгляда или звука голоса его пробирает до костей.
Теперь он знал, что она умеет отвечать страстью на страсть с пылом, превосходящим любые ожидания. И еще – с изумленной благодарностью, которая говорила ему больше, чем могла догадываться Гарриет. Воспитание строго запрещало им даже упоминать имя ее покойного любовника, но Питер, интерпретируя факты в свете своего немалого опыта, мысленно награждал несчастного молодого человека эпитетами, самыми нежными из которых были “неуклюжий чурбан” и “эгоистичный щенок”. Однако делить с женщиной блаженство страсти ему не в новинку. Необычным было то, какую огромную важность приобрели отношения в целом. Дело вовсе не в том, что теперь их союз нельзя расторгнуть без скандала, денежных затрат и участия мучителей-адвокатов. Дело в том, что впервые в жизни его действительно интересовали отношения с любимой женщиной. Раньше он смутно воображал, что, когда желание будет утолено, душа и разум возлягут рядом, как лев с ягненком, но не тут-то было. Ему вручили скипетр и державу, а он боится принять власть и провозгласить это царство своим.
Он вспомнил, как когда-то заявил дяде с напыщенным догматизмом, приличествующим гораздо более молодым людям: “Разумеется, можно любить головой, так же как и сердцем”. Мистер Делагарди сухо ответил: “Несомненно, при условии, что ты не станешь думать требухой вместо мозга”. Именно это с ним сейчас, по ощущениям, и происходило. При попытках думать его кишки мягко, но неумолимо сжимала невидимая рука. Он стал уязвим с той стороны, где до сих пор всегда был непоколебимо уверен в себе. По безмятежному лицу жены он понял, что она сумела вернуть себе всю уверенность, потерянную в прошлом. До свадьбы он ни разу не видел ее такой.
– Гарриет, – вдруг сказал он, – а что ты дума ешь о жизни? То есть хороша ли жизнь как таковая? Стоит того?
(Во всяком случае, с ней можно не бояться игривого возмущения: “Что за вопрос в медовый месяц!”)
Она обернулась к нему с готовностью, словно обрадовавшись случаю сказать то, что давно хотелось:
– Да! Я всегда была абсолютно уверена, что жизнь вещь хорошая, надо только ее наладить. Я ненавидела почти все, что со мной происходило, но все время знала, что это просто плохие вещи, а не все вообще плохо. Даже в самые ужасные минуты я никогда не думала о самоубийстве и не хотела умереть – только выбраться из грязи и начать все сначала.
– Это достойно восхищения. У меня всегда было наоборот. Мне нравится практически все, что случается, – пока это случается. Только вот приходится постоянно действовать: стоит остановиться – все кажется тленом, и плевать, если завтра я отправлюсь к праотцам. Во всяком случае, так я сказал бы раньше.
А сейчас… не знаю. Начинаю подозревать, что что-то в этом все же есть. Гарриет…
– Помнишь сказку “Что муженек ни сделает, все к лучшему”?
– Если есть хоть малейший шанс наладить твою жизнь… Начали мы что надо – кровь и убийство. Как только разделаемся со всем этим, я в лепешку разобьюсь. Но, видишь, все повторяется заново, как нарочно.
– Да нет же, я о том и пытаюсь тебе сказать. Вроде бы должно повторяться, но не повторяется. Все наладилось. Я всегда знала, что так будет, надо только упорно дожидаться чуда.