ечта автора: «Пусть у хороших людей всё будет хорошо!»
Вот и я о том. Да что-то не вытанцовывается. После «Черномора» была написана «Медуза», среди персонажей которой читательскую симпатию вызывают лишь центральная героиня да — в какой-то мере — ее бегло описанные близкие (бойфренд и дочь со своим бойфрендом). Остальные… Те, кому автор отвел роли статистов, по сути, выключены из действия, обрисованы нейтрально. (Не дискредитировать же ту несчастную, что едва не рассталась с жизнью, а всего лишь надолго обречена переползать из больницы в больницу.) Те же, что так или иначе втянуты в сюжет, могут вызвать только неприязнь: кто-то слабую, большинство — сильную. Что ж, зато у героини к концу повествования намечается нормализация личной жизни. Чего уже достигла ее подруга студенческих лет, к которой когда-то ушел (ко всеобщему удовлетворению) муж героини и которая теперь с ним разводится (тоже ко всеобщему удовлетворению) ради еще одного приятеля университетской поры. Правда, есть вероятность, что именно эта обретшая счастье пара воспоспешествовала страшной развязке всей представленной нам многоходовой чудовищной истории (аресты и выдворения из страны в конце 1970-х, убийство в ранние 1990-е, два покушения, жертвы которых остались в живых случайно, в начале нового тысячелетия). Тут, конечно, дело темное — может, не их болтовня привела еще одну общую подругу к самоубийству. А вот без предпринятого главной героиней расследования и предания его результатов огласке в узком кругу былой студенческой компании развязка была бы оттянута на неопределенный срок. Или вовсе отложена до Страшного суда. Последнее, впрочем, весьма сомнительно, ибо такое решение противоречит всему смысловому строю «Медузы».
Нет смысла аннотировать сюжет повести, предлагаемой ныне читателю. О том, что она изобилует страшными событиями (в том числе — свершившимися задолго до рождения девочек и мальчиков, вместе учившихся во второй половине 1970-х), сказать все же пришлось. Позволю себе еще одно «предуведомление». В череде предательств, провокаций, шантажей, насилий, состоявшихся и запланированных убийств самым чудовищным событием мне видится то, о котором автор говорит в предпоследнем абзаце — не категорично, но с той уклончивой интонацией, что действует сильнее однозначно обвинительной. Прикидывая, кто из посвященных оповестил мужа разоблаченной преступницы о ее недавних свершениях и далеком прошлом, главная героиня не отказывается и от «нулевого» варианта. Не проговорился никто — мученица-злодейка не стала дожидаться проклятья и приговора мужа, которого любила всю жизнь. И, упреждая разоблачение, выбрала небытие. Страшно? Да, очень. Но есть вариант еще более кошмарный, зашифрованно звучащий в последнем вопросе главной героини самой себе (автора — читателям): почему вдовец не только отбыл за океан, но и никому из былых друзей не сказал ни единого слова? Возложил на них — осведомленных о тайнах — вину за самоубийство жены? С чего бы, если никто не проговорился, а все секреты покойница унесла с собой? Выходит, послушалась стукачка-убийца совета разоблачившей ее былой подруги — призналась во всем мужу, которого некогда избавила от лагеря. Да ведь и на убийства шла, дабы сберечь его любовь. А он, сохранивший принципиальность юного антисоветчика, разоблачителя злодеяний власти, борца за справедливость любой ценой, — не простил. Толкнул в смерть.
Итак, женщина, для которой невозможна жизнь без любви, не в последнюю очередь — чувственной, предполагая разрыв или уже оказавшись брошенной, кончает с собой. А ее возлюбленный рвет с привычным кругом и покидает Россию. Что-то знакомое тут мерещится. Что же? «Предварительный» финал той самой великой книги, которая помогает главной героине повести решить детективную задачку. Различие с «образцом» работает на фоне завуалированного, но считываемого сходства. Вронский считает себя виновником гибели Анны. Если не единственным, то главным. (Это истолкование романной развязки довольно устойчиво, хотя, на мой взгляд, прямо противоречит и сюжетной фактуре, и большой мысли Толстого.) Он отправляется в Сербию, дабы погибнуть на войне, такое растянутое самоубийство. О чувствах персонажа «Медузы» нам не сообщается ничего, а его отъезд в «прекрасное далёко» воспринимается как бегство от российских бедований, ответственность за которые американский профессор более нести не желает. Из чего, однако, не следует, что он теперь застрахован от щупалец медузы. В грядущее его раскаяние поверить трудно — даже намека на такой поворот в тексте нет.
Впрочем, судьба этого персонажа меня занимает минимально. В отличие от будущего главной героини. Ей-то как жить дальше? Последние слова повести: «И хватит об этом». Если бы так… Имя библейского персонажа, направившее расследование в нужном направлении, можно было ввести в текст самыми разными способами, но автору для того потребовалась «Анна Каренина», перечитать которую для вдруг оказавшейся детективом главной героини всегда «сплошное удовольствие». Находит она подсказку не при нацеленном чтении с начала романа, а когда хочет отвлечься от мучительной следственной головоломки и открывает роман на любимом фрагменте — обеде у Облонских[19]. Зловеще карикатурным аналогом этого эпизода, что вершится попыткой Долли склонить Каренина к милосердию и счастливым объяснением Кити и Левина, оборачивается в «Медузе» дачная встреча когдатошних друзей, закончившаяся гибелью одного из них. Там-то, словно бы случайно, всплывает толстовский роман, а вокруг цитаты из обеденного эпизода вспыхивает непонятный скандал. Антимир «Медузы» — жуткий современный аналог толстовского мира, в котором, разумеется, «все переворотилось» и «смешалось», но, быть может, «уложится» или, по слову камердинера Матвея, «образуется». Видимо, на то и надеется главная героиня повести. Недаром именно она явно далеко не в первый раз перечитывает «Анну Каренину» и несколько раз, к слову, цитирует «Войну и мир». Доведя расследование до конца, она предъявляет его результаты преступнице прежде всего для того, чтобы обезопасить себя и подруг. Она не может оправдать убийцу, но и, с трудом превозмогая привычные этические установки, не хочет взять на себя миссию судьи. При встрече с преступницей жалость в душе «расследовательницы» берет верх над стремлением к справедливости. Не сказано, что героиня в ходе этого разговора вспомнила роман Толстого — да это и не нужно. Мы и так знаем, что в состав ее души входит книга, первые слова которой «Мне отмщение, и Аз воздам».
Почему же тогда она не может похоронить тайну? Почему делится своим горьким знанием с подругами, тем самым способствуя развязке — торжеству справедливости, умножению зла? Причины наползают одна на другую, как и версии предфинальных происшествий. Мы не знаем и не можем узнать, что и как сработало в последний момент, — это сознательное решение автора. По-моему, очень сильное. Антимир, в котором выпало жить героям и читателям «Медузы», не знает жалости. Вне зависимости от чаяний и чувств даже тех людей, что с толком читают Толстого, Пушкина, Тургенева, Достоевского… Повторю: финалы прежних Вериных повестей полнятся печалью. Верилось, что все же светлой. Можно ли так сказать о «Медузе»? Не знаю. Знаю, что главную героиню очень жалко. Больше, чем всех остальных персонажей. Что, конечно, справедливо, но души не веселит.
И все же… «Медуза» написана той же рукой, что и филологические детективы. Потому что Вера была филологом — в самом буквальном смысле: она по-настоящему любила слова и строящуюся из них словесность. Поэтому решила учиться на филологическом факультете МГУ, поступить куда девочке из сословия, именовавшегося «технической интеллигенцией», было не трудно, а очень трудно. Нужно было убедить в правоте выбора родителей — технари, как правило, относились к гуманитарным наукам опасливо: и рабочие перспективы туманны, и связей там нет, и… неизвестно что в насквозь идеологизированном государстве потребуется завтра от «пишущих». Думаю, эта препона преодолелась сравнительно легко: Верина мама Рахиль Иосифовна и Михаил Михайлович (к которому никто, из его знавших, не применил бы слово «отчим»!), конечно, тревожились за будущее дочери и хотели ей хорошего, но и по-настоящему верили — ей и в нее. Домашний уклад, семейные предания, круг родительских друзей сыграли в формировании Веры, да и во всей ее жизни, огромную добрую роль. Это не значит, что была она «тепличным существом», что не было у нее болезненных юношеских завихрений. Были. Их отблески мерцают в ее прозе. Дальше надо было пройти зверский конкурсный отбор. Немецкий абитуриентка выучила в спецшколе так, что много лет спустя (в конце 1980-х) блестяще переводила рассказы Бёлля. Грамотность была врожденной. Прочла и продумала она к последнему школьному году много больше, чем надлежало стандартному отличнику: знаю это доподлинно — мы познакомились и начали разговаривать о литературе, когда Вера училась в десятом классе. С историей тоже проблем быть не могло: она и содержание непрофильных школьных предметов долгие годы помнила в деталях.
Вера поступила на романо-германское отделение, надеясь попасть в норвежскую группу, — многим тогда казалось, что со знанием редкого языка трудоустроиться будет проще. Потому-то девочку туда и не взяли — кабы в 1975 году набирали группу шведскую, может, и пропустили бы, но Норвегия была активным членом НАТО, тут требовался особо проверенный контингент. Хочешь экзотики — учи язык социалистической Венгрии. И Вера его выучила. А когда спрашивали, как ей это удалось, отвечала, что слухи о бесконечном количестве венгерских падежей преувеличены, язык не сложнее иных-прочих, только надо что-то сразу понять, а там пойдет…
Итак, Вера Белоусова училась на филфаке. Но тут словом «училась» ограничиться нельзя. Вера очень быстро стала своей в «нашей компании», которую иначе как «филфаковской» назвать нельзя. Были среди «нас» и студенты других факультетов, но большинство составляли филологи — с разных отделений и курсов (размах лет в шесть-семь). Общались мы далеко не только меж собой. Так, ближайшей Вериной подругой с первых университетских дней стала — и на всю жизнь осталась! — ее одногруппница, в нашу компанию не входившая. Да и у всех нас были какие-то свои индивидуальные приязни, в том числе — к тем, кто учился рядом, но почему-то обретался немного в стороне. Затребуй от меня сейчас точный список наших, в каких-то случаях сильно бы призадумался. Да и отношения между безусловно своими строились по-разному: Икса с Игреком водой не разольешь, а Зет и Ипсилон если и трепались (гуляли, выпивали) вдвоем, то редко и случайно. Все так, но при всех приведенных и еще возможных оговорках единство нашей компании было реальным. А обеспечивалось это единство не только неприятием Софьи Власьевны со всеми ее заморочками (у кого более продуманным, у кого — менее) и эротикой, но и любовью к литературе, искренней увлеченностью филологическими сочинениями (классическими и новейшими), уверенностью в том, что мы филологи и, коли ничего страшного не случится, таковыми навсегда останемся