Однажды, в марте шестнадцатого года, в Третью полицейскую часть Казани с утра выстроилась очередь возмущенных обывателей. У многих из них в руках были почтовые конверты с письмами, представлявшими вырванный тетрадный лист в линейку. Содержание писем тоже примерно было одинаковым:
«Милостивый Государь! Если вы не позднее как сего дня до обеда не соизволите положить в вазу у фотографического павильона Мухиной в Державинском саду 250 рублей, вам грозит неминуемая смерть.
Мы не шутим.
«Черные валеты».
В письмах варьировались лишь суммы — злоумышленник-шантажист где-то просил 50 рублей и 100, а где-то 500 и 1000 — и места, куда надлежало их принести.
— А где я им тыщу-то наберу? — возмущался господин в котелке, потрясая подкинутым письмом. — О чем думают эти злодеи, я что им, мильонщик?!
Пристав части принял всех, причем двоим посетителям пришлось налить из графина воды, а почтенную даму, похожую телосложением на циркового атлета Журто, даже приводить в себя нашатырным спиртом в таком количестве, что после этого в кабинете пристава потом целый день пахло то ли кошачьей мочой, то ли общественным нужником.
Собственно, в этом деле все было ясно, и пристав, велев переодеться в статское, отправил городовых следить за упоминаемыми в письмах вазой, можжевеловым кустом возле горелой березы близ ограды Кизического монастыря, могильной плитой с чугунным крестом на Арском кладбище по четвертой аллее, третьей на левой стороне от входа и дуплом расщепленного дуба в Панаевском саду.
Около 9 часов вечера городовой увидел, что к вазе подходит, опасливо озираясь, молодой человек и опускает в вазу руку. Увидев, что в другой руке молодого человека револьвер, полицейский не решился подойти к нему и, как велел пристав, выстрелил в воздух.
Тотчас невесть откуда появился еще один городовой, и оторопевший молодой человек был задержан.
Злоумышленником-шантажистом оказался сын известного в Казани заводчика Батурина Константин, осьмнадцати годов от роду и уже как два года принадлежный к партии социалистов-революционеров. При обыске у него был найден револьвер «Бульдог», заряженный пятью пулями, и несколько черновиков писем, начинающихся словами «Милостивый Государь!».
На вопрос пристава, он ли посылал письма с угрозами по почте, Костик ответил, что да, он.
— А кто-нибудь принуждал вас к этому? — спросил пристав.
— Нет, — ответил Батурин-младший и добавил: — Я не виноват.
— А кто виноват, Александр Пушкин? — задал риторический вопрос пристав, используя вот уже несколько десятков лет популярную в среде учителей и полицейских фразу.
— Нет, — серьезно ответил сын заводчика. — Виноват Максим Горький…
Впоследствии, когда пристав припугнул его, что ношение оружия и шантаж потянут на судебном следствии годика на три, Костик поплыл и раскололся, признавшись, что пошел на преступление не только под впечатлением прочитанных сочинений пролетарского писателя Максима Горького, но и по заданию члена Казанского комитета партии социалистов-революционеров товарища Херувимова, снимающего квартиру на Грузинской улице в доме Александрова.
На квартиру этого «товарища» ночью был послан полицейский наряд. Однако опытному эсеру удалось уйти. В то время когда полицианты входили в его спальню, Херувимов, выбравшись на улицу через окно, уже перелезал через забор во двор Художественной школы, стоявшей рядом. Затем он залез по наружной лестнице под крышу и зарылся в опилки, что были насыпаны в специальные деревянные желоба для паровой системы отопления школы.
Утром он пробрался на конспиративную квартиру и залег там «на дно». Тогда он никак не думал, что ему еще раз придется зарываться в опилки на чердаке Художественной школы, опасаясь уже не ареста, а белогвардейской пули.
Глава 18. НЕОЖИДАННОЕ ОСВОБОЖДЕНИЕ
Ноги сделались ватными и едва слушались. Елизавета еле спустилась по ступенькам в подвал, не помнила, как вошла и бухнулась на свое место.
Ее о чем-то расспрашивали, дали пить и даже укрыли невесть откуда взявшимся одеялом.
Ее стал бить озноб. Она то покрывалась потом, то ей становилось холодно, и тогда чьи-то руки подтыкали под нее одеяло и успокаивающе гладили по голове.
Разбудил ее звук открывающегося засова.
— Внимание, поверка! Отвечать сразу и громко, — услышала она рявканье надзирателя. — Годнев?
— Я.
— Шабаршин.
— Присутствует.
— Гусев.
— Я.
— Дмитриева.
— Туточки.
— Симолин.
— Так расстреляли же профессора, — произнес кто-то угрюмо.
— Молчать! Родионова. Родионова!
— Тебя, что ли? — спросила Лизавету сердобольная женщина, что с самого появления в подвале Губчека опекала ее.
Лиза едва заметно кивнула.
— Здесь она, — отозвалась за Лизавету женщина.
— Набоков.
— Я…
После поверки к ним бросили юношу с книгой и седенького старичка благообразного вида, успевшего ударить одного охранника тростью, а другому плюнуть в лицо, пока его вели по ступенькам в подвал. Он беспрестанно ругался матом, да так, что подвальные сидельцы, а народ здесь собрался всякий, таких сочных оборотов никогда и не слыхивали. Обоих — юношу и деда — посадили «за корректирование стрельбы с чехословацких пароходов».
Юноша непонимающе мигал огромными голубыми глазами и прижимал к себе книгу, будто в ней было его спасение, а дед, выпустив пар и получив внушение от старушки-акушерки, что-де негоже так ругаться, ибо «среди нас есть женщины и одно духовное лицо», брезгливо опустился на гнилой пук соломы и утих.
— Ну, как ты? — спросила Лизавету женщина, погладив ее плечо. — Чего эти изверги с тобой там сотворили?
Вместо ответа Лизавета натужно улыбнулась и спросила:
— Как вас зовут?
Женщина потрогала лоб Елизаветы, тревожно нахмурилась:
— Жар у тебя девка… Лизкой меня зовут, Елизаветой то есть.
Лиза улыбнулась снова.
— Здорово, и меня зовут Елизаветой.
— Да ну? — удивилась женщина. — Значит, мы тезки?
— Тезки… Спасибо.
— За что? — снова удивилась женщина.
— Ну, за заботу. За одеяло вот…
— Пустое, — отмахнулась женщина. — Чай, не звери, как эти, — кивнула она в сторону двери.
Допросы начались в девять утра, с перезвоном колоколов к обедне.
Вызывали по одному: Набоков, Манасеин, Крупеников… Никто из них в подвал не воротился; два револьверных выстрела на каждого ставили точку в их земном пребывании.
— Второй раз они в голову стреляют, для верности, — сказал злой мужской голос. — Контрольный выстрел называется.
Заскрежетал засов, в приоткрывшуюся дверь просунулась приплюснутая кудлатая голова:
— Баранов, выходи!
— Не пойду, — ответил старикан, что ругался матом.
— Почему? — опешил надзиратель.
— А не хочу. Мне и здесь хорошо.
— А ну, выходь, кому говорю.
— А пошел ты на хер.
Двое в гимназических тужурках захлопали в ладоши. Надзиратель зло зыркнул на них и закрыл дверь.
Со стороны Волги послышался гул. Затем явственно раздались взрывы и артиллерийская канонада.
— Это Народная армия идет, — сказал старикан, подойдя к крохотному оконцу. — Полковник Каппель.
— Говорили же, что чехословаки? — подал голос один из гимназистов.
— И чехословаки тоже идут, — согласился Баранов. — Скоро Казань будет наша.
— Дожить бы, — сказала женщина-тезка.
К полудню стала слышна и ружейная пальба. Охранники теперь врывались в камеру группами, выдергивали нужного им человека и уводили с собой.
Первым увели старика Баранова. Он сопротивлялся, и его уложили на пол ударом приклада в голову, а затем волоком вытащили из подвала.
Дошла очередь и до Лизаветы.
— Родионова! — заорал приплюснутый, выискивая взглядом Лизу.
Увидев ее, он с еще одним таким же красавцем пошел к ней, расчищая дорогу носком тяжелого армейского ботинка.
— Вставай, — подойдя к Лизавете, рявкнул он.
— Она больна, оставьте ее, — заступилась женщина-тезка.
— А ты молчи, и до тебя очередь дойдет, — тупо поглядев на женщину, сказал приплюснутый.
Носком ботинка он пнул Лизавету под ребра.
— А ну, вставай.
Лиза медленно стала приподниматься на локтях.
— Ну, ты, морда нерусская, — заслоняя собой Лизавету почти зашипела женщина. — Тебе же говорят, она больна.
Приплюснутый вперился бешеным взглядом в женщину. И тут в подвал вбежал еще один охранник.
— Иоаким, Янис, скорее! — залопотал он, переведя дух. — Все уже уехали. Пришел последний грузовик, больше не будет. Еще минута, и они уедут без нас. Чехи уже в городе!
Иоаким раздумывал недолго. Бросив напоследок какое-то ругательство на латышском языке, он исчез за дверью. Следом за ним выскочил Янис. Двери подвала захлопнулись, лязгнул засов, и все затихло.
С час все сидели молча. Потом к одному из окон подвала подошли двое в гимназических тужурках, умело высадили стекло, и один из них, взобравшись на спину другого, просунул в проем голову.
— Ну, что там? — спросили его.
— А не видать никого, — ответил он, вертя головой. — Нет никого, — повторил парень, спрыгнув со спины товарища. — Ушли все.
Попробовали было высадить дверь. Безрезультатно.
Тогда женщина, опекавшая Лизавету, вспомнила:
— А где мальчонка-то, кучеренок?
Его нашли, зарывшегося в солому и крепко спящего со страха.
Успокоили, сказали, что надо делать. Потом один из бывших гимназистов посадил его на плечи и поднял к оконному проему. Кучеренок просунул в проем голову, руку, плечо, извернулся ужиком и, сверкнув голыми пятками, исчез.
Ждали недолго. Через минуту взвизгнул отворяемый засов, и дверь подвала отворилась. Около четырех десятков человек горохом сыпанули в проем, и подвал мигом опустел.
— Идти сможешь? — спросила Лизавету женщина-тезка.
Лиза пожала плечами и стала молча подниматься. Голова закружилась, в глазах замелькали радужные всполохи.
— Давай, девка, держись, — подставляя Лизавете плечо и обхватив ее за талию, сказала женщина. — Я тут недалеко живу, на Подлужной. Как-нибудь доберемся.