Медвежье молоко — страница 52 из 55

Вопли переходили в мокрое бульканье, под ногами лопались чьи-то кости, а в ноздри лезли меховые воротники и клочья синтепона. Мара прогрызала себе путь в мешанине тел, терзала когтями податливую плоть, топтала ногами. Взращенная долгой погоней ярость теперь рвалась на свободу – кто мог перед ней устоять?

– Я много думала, пока ехала сюда, – Оксана теперь глядела на мать, но страха в ее взгляде по-прежнему не было, и это было непривычно и даже пугающе, так что Мара на миг оторопела. – Мне снились жуткие сны… Там была ты, кто-то, называющий себя Лазаревичем, и человек с белыми глазами… И я почему-то вспомнила одну восточную притчу. Некто спросил мастера, что такое мать? А мастер ответил, что мать – это страсть, это любовь к близким, привязанность к родным. И, когда мы избавляемся от привязанностей, когда мы отрекаемся от прошлого и рвём связывающие с ним нити, мы меняемся внутренне и остаемся один на один с пустотой, которая и есть истина. Это называется «убить свою мать». Наверное, это и есть свобода. И исцеление.

Автобус закачался, кренясь всё сильнее на правый бок, а Маре показалось – то заходили ходуном земные хляби.

Пол превращался в торфяной кисель, щедро удобренный кровью, и вот уже не пол это – вязкое болото. Железо трескалось, впуская багульник и кукушкин лён, и вовсе не кровь алела под ногами – сфагновый мох.

Мара по головам взобралась на сиденье и вонзила когти в обивку. Под тканью похрустывал вереск.

Оксана была совсем близко, стоило протянуть руку – и вот исчезла. Провалилась в багряную воронку, словно кто-то потянул её снизу. В когтях остался только пучок волос.

– Дрянь! Не уйдёшь!

Мара спружинила, брюхом падая в раскисшую жижу.

Лес поглотил её, жадно давясь и пуская травяную слюну. Мара зажмурилась, а когда открыла глаза – увидела удаляющийся силуэт. Оксана петляла между скрюченными берёзами и высохшими остовами сосен, из-под подошв летели тёмные брызги. Она убегала снова, вот только, знала Мара, теперь не уйдёт далеко.

Мара припустила следом, на ходу стряхивая человеческую оболочку. Кустарник цеплялся за шерсть, выдирая её клоками, лопались и истекали соком ягоды черники. Что-то верткое, мягкое покатилось под ноги, и Мара сбилась с шага, грудью пропахав заросли мирта.

– Кто-о?! – рёв, исторгнутый человеческим горлом, походил на глухой удар камня о камень.

Ослепшим глазом она различила мутную тень и, обернувшись вокруг оси, подцепила когтём зелёные навкины космы.

– Ты посмела, болотное семя?!

В распахнутых чёрных глазах на миг различила своё отражение – распухшее человеческое лицо на мощной медвежьей шее, искривленную оскалом пасть. Навка пискнула, затрепыхалась, как надетая на крючок плотва, – поздно. Нижняя челюсть Мары отпала вниз, немыслимо растягивая сухожилия и мышцы, в углах рта лопнула кожа, и Мара, нависнув над нежитью, наделась на неё, как перчатка на руку. Лопнула навкина голова, впуская в глотку водянистый рыбий сок, голые ноги засучили по мху. Сомкнув челюсти, Мара трясла добычу, ломая хрупкие навьи косточки, пока наконец не отбросила обезглавленное тело на вересковую подстилку. Дёрнувшись последний раз, навка растеклась зеленоватой лужей и перестала существовать.

Её смерть, как и смерти людей в автобусе, принесли облегчение лишь на короткий миг. Неуёмный звериный голод вскипел с новой силой.

Мара припала носом к земле, скачками несясь по следу паскуды-дочери, и не замечала, как Лес выворачивался, обнажая мясное нутро, как сухие деревья превращались в кости, камни – в желтоватые комки жира. Лес тяжело дышал, пуская желудочный сок, и в оставленных Марой следах лопались зловонные пузырьки.

Сука-Оксана замедлила шаг – устала. Цепляла кроссовками вывернутые корни.

– Может… я не права, – произнесла она, срываясь на хрипы. – Может… ты всё-таки… любила меня?

– Люблю! – прорычала Мара. – И буду любить вечно! А когда сожру тебя – доберусь и до внучки!

Она навалилась на дочь тучным брюхом, вдавила в податливый мох. С клыков потекла слюна, заливая Оксане лицо – оно расплылось, стало вязким и чёрным, как болотная каша. Что-то ожгло живот, и Мара низко взвыла, отшатываясь.

Кровь вымарала шерсть, но это не была кровь Оксаны. Лизнув шершавым языком рану, Мара попятилась, с позабытым чувством страха следя, как меняется её дочь – Оксанины бока ходили ходуном, вздувались, будто кто-то накачивал её изнутри, сквозь куртку лезла щетина, ноги стали лапами, вытянулась морда, рождая хищный оскал.

Бросившись вперёд, молодая медведица вцепилась Маре в щёку. Лопнула, поддаваясь, дряблая кожа. Мара заплясала на месте и, свернувшись, поддела нападающую когтём.

Молодая медведица отскочила, щеря окровавленные клыки, возле уха – раскрытая рана. Больше не Оксана и уже не дочь Мары – сила, до поры дремавшая в слабом человеческом теле, теперь обрела форму. И эта сила была сопоставима с силой самой Мары.

Нацелив пасть, Большая Медведица устремилась в атаку.

Клыки только чиркнули по шкуре. Перекатившись, молодая медведица вцепилась старухе в пятку. Загрубевшая, но всё же податливая плоть расползлась, боль молниевым разрядом пронзила лапу до самого живота. Мара захромала, топчась на месте и утробно ворча. Пелена ярости застилала глаза, и только периферийным зрением Мара отметила, как густеют сумерки, как кровавыми почками набухают перекрученные берёзовые ветки, рождая красногрудых птиц. Они перепархивали с дерева на дерево, подбираясь всё ближе к месту схватки. Мара запрокинула лицо и завыла.

Молодая медведица прыгнула снова, целясь клыками в горло.

Мара сбила её на подлёте.

Молодая распласталась во мху, скребя по грязи когтями и оставляя в ней глубокие борозды.

Она изворотлива, но глупа. И пусть на её стороне молодость, на стороне Мары – древняя мощь, сотканная из тысяч проглоченных душ.

Мать-Медведица вцепилась дочери в холку.

Молодая жалко застонала, обмякнув в клыках тряпичной куклой.

Мара мотала её, помогая себе когтями. Летела клочьями шерсть. Кровь брызгала, заливая глаза и ноздри. Увлекшись, Мара упустила момент, когда молодая ответно вонзила когти ей в грудь.

Боль на этот раз была такой, что достала до мозга, и голова будто лопнула, окатив от макушки до пяток огненной волной. Мара охнула и осела, неверящим взглядом осматривая свои мягкие женские груди с начисто снесённым правым соском – в ране пузырилась стремительно алеющая молочная пена.

В тот же миг с неба хлынули снегири.

Они жалили, словно таёжный гнус, терзали клювами податливую кожу, и та расползалась, отслаивалась лоскутами. Птицы путались в густой шерсти, целились в глаза – Мара прикрывала лицо лапами, но всё равно чувствовала пронзающие кожу клювы и когти. Перья набились в нос, уши заложило от птичьего гомона, и тогда её настиг последний удар – снизу, от живота до ребёр. Отпрянув, Мара видела, как молодая медведица плюхнулась в грязь и сунула в пасть обагрённую её кровью лапу.

– Уби… ла, – простонала Мара. – Собственная… дочь… гади… на…

Живот раскрылся, выпуская наружу черви кишок.

Повалившись набок, Мара поползла по мху, одной лапой зажимая рану, другой слабо отбиваясь от атакующих птиц. И страх, и ярость истекали вместе с молоком и кровью, питали жадный до первобытной силы Лес.

Если удастся спастись, если залечь в овраг, на вересковую подстилку, укрыться палыми листьями, дождаться, пока зима наметёт поверх снежную шапку, можно погрузиться в спячку и ждать, пока не зарастёт шкура, а по весне питаться лесавками и навками, и выжить, и вернуться снова.

Лес искривлялся, распадаясь в труху. Небо выкатило крупные и такие близкие созвездия. Из накренившегося ковша через край выплеснулась молочная река – она облекла сосны в мерцающий туман, а из него, как из-за сияющих портьер, вышагнул Сохатый.

– Батюш… ка, – выдохнула Мара, подставляя рогатому брюхо.

Лось склонился над ней, погружая морду в распоротое нутро. Боли не было, только приятное убаюкивающее тепло. Дрожа, Мара смотрела, как Сохатый лакает её кровь, и его раны стягивались, гниль отслаивалась кусками, обнажая чистую розоватую плоть, но и она покрывалась шерстью, а на месте отсутствующего глаза проклёвывался новый – карий, весь в голубых прожилках, похожих на созвездия, и взгляд его был полон любви. Впитывая молоко и кровь Матери, он исцелялся, и ноги его стали – время, глаза его стали – луна и солнце, шерсть – облака, слюна – море, а рога – горы.

«Может, не так уж плохо стать морем или горой», – угасающим сознанием подумала Мара.

Тяжко вздохнув, свернулась калачиком. Застыла и стала камнем.

Глава 39Рябина и кровь

Он очнулся глубокой ночью, израненный и слабый. Холод глодал обнажённую кожу, обрывки мантии едва согревали, Белый продрог до костей, пока пробирался через бурелом и каменные завалы на огни человеческого жилья. Он давно потерял счёт времени и не знал, куда его вывел Лес, но хорошо слышал горячечное дыхание моря и чувствовал след, оставленный зверем.

У мусорного контейнера встретил бездомного, копающегося в отходах.

– Раздевайся, – сказал ему Белый. – Тогда отпущу живым.

При виде окровавленных клыков, слишком крупных для человека, бездомный безропотно скинул вонючее пальто, штаны и ботинки, а после с глухим рёвом затерялся среди однотипных деревянных бараков. Возле мусорки осталось недопитое пиво. Белый разбил бутылку о контейнер и сунул осколок в карман – изменение вытянуло последние силы, и, как знать, случится ли снова? Лучше такое оружие, чем вовсе никакого.

Прихрамывая, он двинулся к морю, сквозь заросли иван-чая и таволги.

Телефон Белый разбил, а блокнот потерял ещё раньше, и хорошо, что успел отправить фотографии страниц на имейл Михаила – не бог весть какое доказательство, но при желании и его можно подшить к делу, наряду с перепиской Димы Малеева и отчётом из Кинермы. Не давали покоя фотографии Максима Пантюшина с заштрихованными глазами, и вещи, найденные в Гнезде, и запахи сон-травы и крови – знакомая нить вела к побережью, и Белый цеплялся за неё, за ускользающие остатки реальности, чтобы оставаться в сколь-нибудь ясном сознании.