Намжил переступает порог и видит отца. Тот сидит, подогнув под себя ноги, на коврике около низкой печки, курит короткую трубку. Увидев Намжила, отец делает неторопливый знак рукой: подойди поближе — и треплет его по плечу.
От нагретой чугунной плиты в юрте жарко. Намжил снимает ушанку, коричневое с барашковым воротником пальто. Затем мать поливает ему из медного, с узким горлышком, кувшина, и он умывается над тазом.
Мать усаживает его за низенький некрашеный столик:
— Кушать будешь один. Мы покушали…
Ставя еду на столик, рассматривает сына, качает головой, щурит карие, в сети морщинок, глаза:
— Вырос как…
Намжилу это приятно слышать. Конечно, он вырос. Ведь ему скоро уже десять лет, он закончил третий класс, осенью пойдет в четвертый, а потом и в пятый — вот как. А мама нисколько не выросла, хотя, конечно, он знает, что взрослые не растут. Все такая же маленькая, худая; тот же синий терлик[2] на ней, те же простенькие серьги в ушах. И папа совсем не изменился. Намжил вертит по сторонам стриженой головой, с его круглого лица не сходит улыбка, глаза блестят, будто смазанные маслом.
Да и в юрте все по-старому. Около стенок стоят никелированные кровати с шишками, застланные красными атласными одеялами на вате; у них, как у интернатских кроватей, упругая сетка: хорошо валяться. Между кроватями — большущий сундук, в нем, как известно Намжилу, хранятся лучшие наряды мамы и папы; на сундуке уместились рядом радиоприемник «Родина» и швейная машина. Поближе к двери — второй сундук, в нем продукты: мука, мясо, соль, крупа. Над сундуком — полочки для всякой хозяйственной утвари; на самой верхней выстроились в ряд любимые мамины чашки с блюдцами, украшенные голубыми цветочками…
Висящий вверху фонарь «летучая мышь» освещает юрту несильным, но ровным светом. Едва уловимо пахнет сеном, которым устлан пол.
Уплетая вареное мясо, лепешки, кислое молоко, Намжил рассказывает о своей жизни в школьном интернате. Он хвастает четверками и пятерками, забывая упомянуть о тройке по арифметике. Мать слушает его, полуоткрыв рот, как-то жалостливо приподняв широкие черные брови, и часто прерывает восклицаниями и вопросами. Отец же все время молчит, посасывая трубку, лишь изредка произносит свое любимое словечко «но». Намжил знает, что отец употребляет это «но» в любых случаях, только разным тоном: и когда хвалит и когда ругает, когда хочет спросить и когда отвечает сам, когда верит и когда не верит. Мама сердится, слыша «но», а Намжил всегда понимает, что хотел сказать своим словечком папа. Вообще Намжил, хотя и не признается себе в этом, больше любит отца, гордится им и втайне решил: вырасту большим, буду, как он, неторопливый, важный и вместо многих слов буду говорить «но».
После ужина мальчик достает из чемодана учебники, показывает их отцу и матери. Затем извлекает футбольный мяч, купленный в сельмаге, и, пыжась, надувает его. Футбол — новое увлечение, и Намжил обещает отцу продемонстрировать завтра, как в него играют.
Перед сном Намжил по-русски читает вслух «Мистера Твистера», выученного наизусть в интернате. Он адресуется больше к отцу, но тот по-прежнему сдержан и только в конце, когда измученный мистер Твистер возвращается в гостиницу, произносит явно одобрительное «но». А мать сперва ворчит, потом начинает ругать американского миллионера.
Мальчика уложили спать на одной из никелированных кроватей с шишками. Он лежит и думает: как хорошо, что он снова в родной юрте. Конечно, в селе, где интернат, весело: школьные товарищи, футбольная команда, клуб, правление колхоза, контора машинно-тракторной станции, народу много. Но дома лучше: здесь папа и мама, и пахнет степной травой, и овцы блеют в хотоне. Завтра он, Намжил, поедет с отцом пасти отару. И все лето будет пасти.
Сквозь дрему мальчику слышатся тихие голоса:
— Ученый у нас Намжил. А дальше шибко ученым станет. В институт поедет. Учителем станет, агрономом станет…
— Но?
— Но, но, — сердится мать. — Я знаю, чего ты хочешь. Хочешь, чтоб Намжил стал простым чабаном. Как ты. А чем он хуже других? Вот у старика Чимитдоржиева дочка артистка, поет в театре…
Пробуждается Намжил, когда вся юрта уже полна дневного света. В раскрытую дверь врываются лучи солнца. В юрте прохладно, и Намжилу не хочется вылезать из-под одеяла. Он осматривается: никого нет. В дымовое отверстие, куда выведена длинная труба от печки, свесившись, заглядывает ласточка. Ее белое оперение на груди напоминает Намжилу белую рубашку учителя Цигмита Жамбаловича, который поставил ему тройку по арифметике. Смешно сложив пухлые губы, Намжил свищет, и ласточка улетает.
Не вставая с постели, он дотягивается до сундука, включает приемник. Какая-то тетя простуженным голосом рассказывает сказку про Иванушку и гусей-лебедей. Детская передача, надо послушать. Намжил поудобнее устраивается на подушке, подпирает щеку кулаком. Но в юрту входит мать.
— А, проснулся, — ласково улыбается она. — Гоняла с отцом отару на водопой. Сейчас обед буду готовить. Ну, вставай, вставай…
Обед?! А он еще и не завтракал. Вот так проспал. Намжил вскакивает с кровати и, не слушая больше радио, одевается.
…Он подъехал к отцу и поздоровался. Жигжитов медленно повернулся и молча кивнул. Сидя на одинаковых гнедых лошадях, оба оглядывали отару.
Солнце было уже высоко. По небу кочевали пепельные грозовые облака. Когда они не закрывали солнце, сопки виделись пологими, плавно переходящими одна в другую. Когда же облака наползали на солнце, очертания сопок делались неверными, меняющимися; облачная тень скользила с сопки на сопку, и от этого они казались то ближе, то дальше.
Над чабанами пролетел рогатый жаворонок, за ним — монгольский жаворонок, покрупнее, с белыми полосами на желтых крыльях. В отдалении над землей низко проплыла пара журавлей, вытянув голенастые ноги. Через некоторое время, взмахивая крыльями чаще обычного, прошумела стая длинношеих рыжеватых дроф.
— И-и, — прошептал вдруг Намжил и ткнул пальцем: метрах в ста, хоронясь в траве, вниз по склону шмыгнула огненно-рыжая лиса, волоча за собой пушистый хвост.
Намжил хотел поскакать за лисой, но отец удержал его. За лисой, обгоняя друг друга, прыгали серые зайцы. Чья-то тень упала сверху. Жигжитов и Намжил подняли головы и увидели большого коричневого орла.
— И-и, — опять прошептал Намжил: тощий волк, вывалив набок красный язык и не обращая внимания на людей и овец, протрусил невдалеке.
Жигжитов поглядел на вершину сопки. Звери бегут оттуда, в одном направлении летят птицы. Что их там могло напугать? Оставив сына с отарой, Жигжитов поехал вверх по склону. Но, еще не доезжая до вершины, он увидел, как впереди, из-за гребня сопки, повалил белый дым, сначала редкий, а затем все гуще и гуще. Метнулись языки пламени.
Жигжитов повернул лошадь и, натянув поводья, поскакал вниз к отаре. Осадив коня, он крикнул сыну:
— Скачи к юрте! Помоги матери! Гоните скот в падь! Пожар!
Намжил оторопело хлопал ресницами. Тогда отец ударил его лошадь плеткой, и та резво взяла с места.
Жигжитов ургой[3] стал поворачивать отару. С другой стороны ее заворачивала злобно лаявшая собака. Овцы тревожно блеяли, то теснились в кучу, налезая друг на друга, то разбегались.
«Не бросились бы в огонь», — думал Жигжитов.
Наконец удалось сбить отару и погнать ее по склону в распадок. Овцы бежали, неуклюже раскидывая ноги и тряся задами.
Когда Намжил подскакал к стойбищу, мать уже выгоняла из хотона пятерых захромавших и поэтому не взятых на пастьбу овец. На руках у нее тонко поблеивал слабый больной ягненок. Она, как и Намжил, была перепугана, губы тряслись. С трудом проглотив слюну, запинаясь, мальчик передал ей слова отца.
— Скот спасать… А юрту не успеем спасти. Пропадет все, — лицо матери сморщилось, и по щекам покатились слезы. Но она тут же перестала плакать, вытерев глаза рукавом.
Мать и Намжил, поминутно оглядываясь, погнали овец, коров, коз, верблюда. Последний вышагивал важно, смотря прямо перед собой и отвесив нижнюю губу. В пади они встретились с отарой. Жигжитов махнул рукой: гоните дальше по пади.
Тучи дыма висели в воздухе, голубое небо словно закоптилось. Огонь все ближе подбирался к стойбищу. Он стлался по земле, взбегал по высокому стеблю или кусту, перепрыгивал через ложбинки. Стойбище, как раз на случай пожара, было специально опахано плугом. Но ветер сегодня выдался слишком сильным, и пламя перемахнуло через вспаханную полосу.
Вспыхнул клок овечьей шерсти, зацепившийся за куст. Пламя полезло вверх по березовым жердям хотона, перекинулось на телегу, а оттуда на юрту.
Заметив, что загорелась юрта, Хандама отвернулась, сгорбилась. Ей стало совсем страшно. А Намжил не мог оторвать взгляда: огонь извивался над юртой, валил черно-бурый дым от горящего войлока. Рухнул, прогорев, верх юрты, и Намжил не выдержал, заплакал. Он еще долго оборачивался и долго шмыгал носом.
Скот гнали падью к речке. Справа отару охраняли Хандама и сын, слева — пес, Жигжитов с обычным непроницаемым лицом ехал позади. Овцам была открыта одна дорога — к воде. И они бежали туда, торопясь, толкая друг друга. Какая-нибудь овца спотыкалась, падала, и на нее наступали сотни копыт…
Раздавалось блеяние, мычание, крики, ржание, лай. Было жарко от непрерывного движения и близко подступавшего огня. Пожар шел следом: по пади — медленнее, по сопкам, сдавливавшим падь своими боками, — быстрее, обгоняя. Люди и животные оказались в огненном полукольце.
Речка показалась неожиданно, за поворотом, падь упиралась в нее почти под прямым углом. Собственно, это была не речка, а ручеек — мелкий, метра два шириной. Передние овцы остановились было на берегу, но взвилась урга, задние нажали — и отара вошла в воду, сразу взбаламутив ее.
На той стороне Хандама, не выпуская ягненка из рук, устало опустилась на траву. Но Жигжитов взмахнул ургой, и овец погнали дальше. Хандама поняла: муж боится, что огонь переберется через речку, и хочет отогнать отару еще. Кряхтя, она поднялась и пошла, как и раньше, справа от овец.