— Я не рано, — ответил мальчик.
— Ладно уж, не любишь днем спать. — Муся засмеялась и похлопала его по плечу. — А ты, Сема, фрукты-то ешь!
Мисайлов выбрал наливное яблоко, помял костлявыми пальцами. На противоположной стене заметил большую фотографию в овальной золоченой рамке: Муся и горбоносый, с косым пробором и усиками, очевидно — армянин.
— Это муж, — сказала Муся. — Сейчас он в Анапе. Повез старшего сына в пионерский лагерь. Наверно, задержится, сам отдохнет немного… А ты представляешь, сколько моему первенцу? Четырнадцать лет…
— Большой, — вздохнул Мисайлов. — У тебя двое ребят-то?
— Двое. А у тебя есть дети?
— Нету, — сказал Мисайлов и огляделся. В комнате много стульев — гнутых и негнутых, жестких, полумягких, плюшевые кресла, рояль, который загораживал вход в другую комнату, болгарский книжный шкаф, столики и тумбочки. Раньше, кажется, было попросторнее. И цветов нет.
— А фикусы где? — спросил Мисайлов.
— Продали. Муж говорит: и так тесно, вещи ставить некуда…
Муся срезала столовым, нержавеющей стали, ножом кожуру с яблока и подала мальчику, тот сочно захрустел.
— Как же ты, Сема, без детей? Я вот без них не могла бы. И без своих и без чужих. Я ведь и по специальности-то педиатр…
— Послушай, Муся… Ты любишь мужа? — спросил Мисайлов и поразился, как прямо, без обиняков он задал этот вопрос.
Муся вскинула ресницы — они у нее все такие же длинные, изогнутые, как будто чуточку подкрашенные:
— Он отец моих сыновей. И в общем он хороший… Ну, а ты любишь жену?
Мисайлов кивнул и опять поразился, как Муся просто и откровенно спросила его самого.
— Знаешь, Сема, — сказала она, — все тогда так сложилось странно, что ли… Я же любила тебя, честное слово! Любила… А тут стал бывать Арам, да и в институте каждый день встречались. Привыкла к нему. Мама очень настаивала… Словом, вот так и получилось… Молодая, глупая…
— Неправда, — возразил Мисайлов, — молодость — это замечательная пора…
Он взял ее руку в свои жесткие ладони и сказал:
— Поедем-ка в городской парк, а?
Муся не колебалась ни секунды, он это видел:
— А Вовика с кем оставить? Мама на базаре.
— Возьмем его с собой, — сказал Мисайлов и положил на скатерть так и ненадкушенное яблоко.
В парке их можно было принять за отдыхающую семью: Вова с огромным красно-синим мячом бежал вприпрыжку, Муся и Мисайлов шли сзади, и он одной рукой поддерживал ее за локоть, а в другой нес дамскую замшевую сумочку. Они посидели на ветхой скамейке под дубом, побродили по тополевой аллее и по всему парку.
Говорили без умолку: Муся частила, возбужденно глотала окончания слов, жестикулировала, Мисайлов — точно запинаясь, с изумленно вскинутыми бровями. Они вспоминали о своих встречах, о школе, о друзьях. И в эти воспоминания вклинивался сумбурный рассказ Муси то о том, как на пятерки учится старший сын, то о том, как отец вел подпольную работу в оккупированном Краснодаре, а они с мамой в эвакуации в Ереване долго не знали, что гестаповцы схватили его и повесили, то о том, как она воюет с Арамом против покупки уже абсолютно лишних вещей, а мать по-мещански его поддерживает: все в дом прибыток. А Мисайлов так же отрывочно, перескакивая, рассказывал о Югославии, о товарищах по министерству, о том, что жена когда-то пела на сцене, но голос у нее все-таки заурядный, и сейчас она сидит дома.
Мисайлов шел, и его по-особому грело тепло смуглой Мусиной руки. Словно рядом была не сорокалетняя женщина с красивой фигурой, которую обтягивало полупрозрачное летнее платье, с припухлыми подкрашенными губами, с шестимесячной завивкой, а худенькая, длинноногая девчонка с довольно тощей косичкой, прозванной крысиным хвостиком. В те школьные годы для него было высшим наслаждением дотронуться до ее руки или волос, о большем он тогда не знал, и оно не было ему нужно. И сейчас ему ничего, кроме теплоты локтя, не надо…
Они снова вернулись к скамейке под дубом. Мисайлов уже больше молчал, а Муся все повторяла:
— А помнишь, Сема… А помнишь…
Дневной зной спадал. Забили фонтаны, проехала дождевальная машина. Сильней запахло цветами. На горке заиграл духовой оркестр — резко выделялись удары медных тарелок. Посетителей в парке стало гораздо больше. Мимо скамейки, где сидели Муся и Мисайлов, проходили люди, глядели на них. Прошла какая-то дама с окрашенными перекисью водорода кудряшками, на непомерно высоких каблуках, впилась взглядом в Мисайлова, Мусе подчеркнуто поклонилась. И Муся ей поклонилась подчеркнуто, не таясь.
Мисайлов улыбнулся благодарно и грустно. Муся тоже улыбнулась отраженной грустной улыбкой.
Не стесняясь прохожих, он погладил ее по голове и увидел: в волосах сединки, да и в уголках глаз морщины. «И ты, Муся, постарела». Он осторожно гладил ее волосы, и эта школьная ласка заставила ее впервые за этот день заплакать. Вова, подбежавший за мячом к скамейке, грозно спросил Мисайлова:
— Ты зачем обижаешь мамку?
— Я не обижаю, — сказал Мисайлов. — Хочешь, я куплю тебе мороженого? Сливочного?
— Не хочу, — насупился мальчик, но Мисайлов встал и принес мороженое в вафельном стаканчике.
— Ладно уж, давай, — согласился Вова, все еще хмурясь.
Перед закатом Мисайлов купил в оранжерее Мусе букет роз. Ужинали в ресторане, на открытой веранде; при этом Вова объелся мороженым и опрокинул на свою матроску бутылку лимонада, за это и получил от матери шлепок.
Домой их Мисайлов отвез на такси.
Потом он еще раз был с Мусей в парке, ходил в кино и оперетту. И по-прежнему ему с ней было легко и просто. Он ни в чем ее не обвинял, ничего от нее не хотел — ни в большом, ни в малом. Он чутьем угадывал, что она благодарна за это и что ей тоже хорошо с ним.
И город стал ему ближе. Проходя по улицам, он узнавал теперь дома, о которых забыл. С помощью Муси отыскались два школьных дружка, и он с ними просидел в номере всю ночь, сдабривая беседу портвейном. Что бы он ни делал: встречался ли с Мусей, работал ли, ехал ли в троллейбусе — ему хотелось быть добрым, сердечным, отзывчивым.
В тресте это не могли не заметить. Принеся управляющему на подпись чек и поручения, главбух, как бы между прочим, сказала:
— Отмяк наш ревизор…
— От кубанской жары, полагаю, — отозвался управляющий, обмахиваясь папкой, как веером. — Но это неплохо… Придираться да фыркать меньше будет.
— Придирки бросил. Но строг, как был. Да строгость за дело — не беда…
— Ну, ну, — неопределенно промолвил управляющий и придвинул чековую книжку.
А Мисайлов и сам чувствовал, что он помягчел за эти дни. Встреча с женщиной, которую любил, встреча со своей юностью встряхнула и словно бы омолодила его. Мисайлов вспоминал, как он вел себя недавно в поезде Москва — Новороссийск и многое другое, и ему было досадно и горько. Нет, в сущности, он основательно очерствел, как там ни крути. Удивительно, до чего он стал брюзгливым! Ведь смешно сказать: чай покажется слишком горячим — и все идет насмарку.
Конечно, надо быть непримиримым к недостаткам, бороться с ними, но не брюзжать. Тем более — не капризничать, черт возьми.
Мисайлов давал твердое обещание, что постарается быть другим, таким, как с Мусей. Но он далеко не был уверен, что это удастся ему просто и безболезненно. Да и удастся ли вообще?
Он припомнил жену и то, как бывал несправедлив к ней. Ему захотелось увидеть воочию ее лицо и ямку на подбородке, которую он давно не целовал, услышать ее голос и самому что-нибудь сказать ей. Но он наперед знал, что ничего не расскажет жене об этой поездке. Мисайлов никогда не обманывал жену, не имел от нее никаких секретов, но на этот раз он промолчит, а почему — он сам толком не понимал.
Мисайлов уезжал в воскресенье, утром. Накануне всю ночь за окном вились жгуты молний, гремел гром, монотонно шумел ливень. А рассвет выдался ясный, солнечный. У карнизных лужиц чирикали воробьи. Большие лужи на мостовой разбрызгивались машинами. Радужно посверкивали капли на листьях липы. Дышалось свободно, привольно.
Перед тем как отправиться на вокзал, Мисайлов зашел к Мусе. Мужа все еще не было. Прасковья Романовна завздыхала:
— Ну, прощевай, Сема, прощевай… Ох-хо-хо, житие наше… — Муся с сынишкой вышли проводить его за ворота.
— Ну, Муся, до свиданья… Спасибо тебе… Владимир Арамович, будь здоров, — сказал Мисайлов почти весело, а лицо побледнело, как тогда, на крылечке.
— До свиданья, Сема. Не поминай лихом, — прошептала Муся.
А Вова сказал громко и даже торжественно:
— Ты, дядя Семен, приезжай еще.
Они остались у ворот, Мисайлов пошел дальше. Достигнув угла, обернулся порывисто, будто его подтолкнули: Муся и Вова стояли и смотрели ему вслед. И он, прежде чем завернуть за угол, прощально поднял руку.
МЕДВЕЖИЙ ХРЕБЕТ
Поселок лежал в котловине. В нем всегда было тихо: ветры гудели где-то вверху. Зато вся ливневая вода с гор попадала в поселок, а во время листопада, как сейчас, его засыпало листьями.
Был конец сентября. На окрестных склонах, чередуясь с неизменно зелеными соснами, желтели березы и лиственницы. Сухие, невесомые листья срывались и, кружась в воздухе, обгоняя друг дружку, падали, устилали крылечки, подоконья, крыши сборных деревянных домов, дворы и улочки. Попадая под ногу, они шуршали, хрустко ломались.
Едва рассвело, когда Истомин и Кульчицкая покинули поселок. Опираясь на геологические молотки, как на палки, они обогнули крайний двор — склад экспедиции — и тропкой выбрались из котловины. Кульчицкая пошла дальше, а Истомин задержался, по привычке оглянулся, прощаясь с базой; поселок внизу еще спал, лишь в одном домике из трубы штопором вывинчивался сизый дымок. Истомин поправил на спине рюкзак и размашистым шагом пустился догонять Кульчицкую.
— Вы что же, решили от меня удрать? — крикнул он и засмеялся.
Кульчицкая остановилась, обернулась к нему. Он долгим взглядом посмотрел на нее, точно видел впервые. Румяные щеки, над верхней губой забавный пушок, как у подростка; из-под беличьей ушанки торчали выгоревшие каштановые пряди. Истомин попытался вспомнить: а какая у нее фигура? Сейчас на Кульчицкой, так же как и на нем, были лыжные брюки и ватная куртка, подпоясанная ремнем; спину горбил двадцатикилограммовый рюкзак. Может, поэтому Кульчицкая показалась Истомину коренастой, сутулой, неуклюжей, мужеподобной.