— Черт подери, — сказал Истомин, трясясь; он промок до нитки, и у него зуб на зуб не попадал.
Кульчицкая, не говоря ни слова, бросилась разжигать костер, а Истомин скинул рюкзак, сел на землю, снял ботинки и носки. Потом начал раздеваться, развешивая одежду на кустах.
Делая вид, будто собирает дрова, Кульчицкая отошла в сторону. Истомин, в нижнем белье, подергиваясь, чтобы хоть немного согреться, развязал рюкзак, достал запасную смену белья, но она тоже намокшая, липкая от растаявшего сахара. Он вытащил из рюкзака фляжку со спиртом, налил в алюминиевый стаканчик и, не разводя, хлебнул. В горле и груди как наждаком провели. Хотел было натереть спиртом ступни, да раздумал: это длинная история, нужно поскорее управиться, а то Кульчицкая пожалует. Он высушил над костром белье, брюки, дневник и выпил еще стаканчик. Его перестало лихорадить.
Истомин продолжал сушить вещи, когда подошла Кульчицкая. Он глянул на нее мельком, и ему сделалось досадно и конфузно. Прыгал, скакал, как мальчишка-хвастун, свалился в реку, дуралей. А эта персона заверещала: «Помогите!» — или что-то подобное, как будто в забайкальской глухомани есть Освод…
В этот день они больше не работали. Истомин обсушивался, брился, а Кульчицкая, вооружившись иглой, починяла одежду и готовила еду или дремала у костра, вытянув ноги. К вечеру небо набрякло тучами. Сразу похолодало.
Утром, когда они проснулись, все было засеяно снежной крупой. Сухая, жесткая, она неприятно скрипела под ботинками, словно толченое стекло.
— Давайте закругляться, — сказал Истомин. — Пахнет зимой…
Но подул ветер-верховик, разогнал тучи; взошло солнце и слизнуло крупу. Истомин обрадовался вернувшемуся теплу, потому что его познабливало.
Назавтра его тоже знобило, голова разламывалась, было больно глотать. Странно покалывало под лопатками. Рюкзак стал многопудовым и неудобным. И шагать, и нагибаться, и говорить было как-то трудно, неловко.
«Не расклеился ли я? — подумал Истомин. — Надо было вчера ступни спиртом растереть-то…»
А там появился жар, кашель — натужный, утробный, и Истомин убедился окончательно, что захворал.
На привале он впал в забытье.
Очнулся от прикосновения чего-то холодного. С усилием разомкнул веки и увидел Кульчицкую; склонившись, она прикладывала к его лбу мокрый носовой платок. Преодолевая слабость и подступавшую к горлу тошноту, Истомин сел, навалившись спиной на валун. Кульчицкая не отходила, лицо ее было бледным, выгоревшие кудряшки почему-то обвисли.
«Опять струсила, — вяло подумалось Истомину. — С такой в тайге пропадешь…»
Кульчицкая тихо спросила:
— Вам дурно, Лев Иванович? Вы занемогли?
— Дурно, — Истомин попробовал усмехнуться, но вместо усмешки получилась гримаса.
Он начал вставать и тут же, обмякнув, опустился на землю: перед глазами все плыло. Попросил пить и пил, лязгая зубами об алюминиевую кружку, расплескивая воду и не утоляя жажды.
Кульчицкая принялась развязывать свой рюкзак:
— У меня есть кальцекс. Я обычно ношу с собой. Это поможет…
Истомин внезапно обозлился:
— Черт подери… с вашим кальцексом! Тут, наверно, ангина и воспаление легких, может, и плеврит… А вы — кальцекс…
— Как же нам тогда быть, Лев Иванович? — спросила Кульчицкая, не меняя тона, и затянула рюкзак.
— А так… Вы разведете костер, я возле него буду… Вы закончите нашу работу… Сегодня… Ее осталось самая малость… А завтра уйдете на базу… Оттуда пришлете за мной…
— Хорошо, Лев Иванович, — ответила Кульчицкая, постукивая по носку ботинка геологическим молотком.
Она вернулась после заката, доложила, что остаток участка заснят, напоила Истомина чаем и принялась искать топор.
— Для чего топор? — сказал Истомин. — Кругом сухих дров… Сколько угодно…
— Я хочу нарубить молодых кедров.
— Для чего?
— Сделать волокушу.
— Для чего?
Он спросил и вдруг понял: она потащит на волокуше его, Истомина. Кульчицкая молчала, и он сам сказал медленно и четко:
— Это будет очень трудно…
— Ерунда! Кстати, я вас уже просила не жалеть меня, — она говорила не то серьезно, не то со смешком.
— Слушаюсь, — шепнул Истомин и закрыл глаза.
Рано утром Кульчицкая сварила завтрак. Но Истомин отказался есть и лишь попил чаю; ослабев, он уже не вставал. Кульчицкая, напротив, поела с удовольствием.
Затоптав костер, она помогла Истомину вползти на волокушу, положила туда же рюкзаки.
— Ну, поехали, — сказала она и впряглась в волокушу.
Тащить ей было тяжело, Истомин сердился: для чего она затеяла эту музыку и почему он давеча не возразил? Хвоя на дне волокуши представлялась ему жесткой, лежать было неудобно, донимал холод.
Кульчицкая, сильно подавшись вперед, тянула волокушу, часто останавливалась, сверяясь с картой. Грудь ее под стеганкой ходила ходуном, пот заливал глаза. Отдуваясь, Кульчицкая пила из фляги остывший чай, а Истомина заставляла выпить разведенного спирта, съесть плитку шоколада. Он насильно пил, жевал казавшийся горьким шоколад, и его едва не вырывало, но делалось теплее.
В сумерках заночевали в расщелине, под высокой кремнистой скалой. Пока Кульчицкая искала невдалеке дрова для костра, к волокуше приблизился невесть откуда взявшийся медведь. Когда Кульчицкая, возвращаясь, заметила его, она пронзительно вскрикнула. Медведь подскочил от неожиданности и, виляя куцым задом, скрылся за скалой. Вся дрожа, Кульчицкая подбежала к Истомину:
— Боже мой! Он вам ничего не сделал?
— Нет, только обнюхал, — Истомин приподнялся на локтях. — А вы… напугались?
— Я за вас испугалась, — ответила Кульчицкая и принялась раздувать огонь.
— Спасибо… Но… послушайте, — сказал Истомин хрипло. — Лучше оставьте меня здесь…
Кульчицкая некоторое время молчала и вдруг всхлипнула. Истомин вздрогнул:
— Что с вами?
— Как у вас язык повернулся такое предложить мне? — сквозь слезы произнесла Кульчицкая. — Как вам не совестно…
Истомин завозился, вздохнул. Черт подери, ему вправду стало стыдновато. Тащат его, здоровенного мужика, а он еще кочевряжится. В воду сковырнулся, дуралей, расхворался, наделал хлопот. Сам во всем виноват. А она молодец — тащит и хоть бы что…
— Ну, ладно… Ирочка, — сказал Истомин. — Простите…
Ночью ему было плохо. Он стонал, метался, поминутно просил пить, бредил то какой-то Галей, то какой-то Калерией Федоровной, то каким-то авансовым отчетом. Лишь под утро забылся, но и во сне кашлял так, что Кульчицкая не могла сомкнуть глаз.
В середине следующего дня разыгралась метель. Порывами бил ветер, несло снежные хлопья. Подмораживало. Кульчицкая, согнувшись, тащила против ветра волокушу, на которой, занесенный снегом, неподвижно лежал Истомин. Она оступалась, падала, вновь вставала, пока не добралась до заброшенного зимовья.
Не веря чуду, она обошла низенький бревенчатый домик и, наконец, нащупала дверь. Кое-как втащила в зимовье Истомина; голова у него болталась, как у неживого.
Внутри домика было пасмурно и пусто; грязные стекла крохотного окна чуть пропускали свет. Стены почернели от копоти, на земляном полу тряпье, мусор; ни стола, ни лавки, одни голые нары; на них Кульчицкая устроила Истомина. К нему пришло сознание, он застонал. Она присела рядом, уговаривая, как маленького:
— Ну, потерпите немножко. Скоро база. Там доктор…
Истомин перестал стонать и сказал, басок его был свистящий, отсыревший:
— Слушаюсь… Но я боюсь врачей… И вообще всех… в белых халатах… Знаете почему?.. Ребенком мне однажды… в больнице делали уколы… Мучительно… После как-то зашли… с мамой в парикмахерскую… Я увидел тетей и дядей… в белом… и расплакался… Решил: будут колоть… Давно это было…
Говорил он через силу, с напряжением, блестя испариной. Кульчицкая сказала:
— Лев Иванович, лучше помолчим. Вам вредно… А база уже скоро. Отвезут вас на самолете в Читу, и все отлично…
Она вышла из зимовья, дверь за ней со стуком закрылась, а Истомину почудилось, что это над ним захлопнулась крышка гроба. Он скрипнул зубами: что за страхи, ведь он не один, сейчас с дровами придет она, затопит печь. Будет тепло, хорошо.
Сегодня сознание было яснее.
Истомин ждал Кульчицкую и размышлял о ней. Да, да, молодчина она, настоящий человек, товарищ. Он поймал себя на том, что, пожалуй, прежде никогда не относился к женщине вот так, уважительно. Было все, что угодно, не было только уважения.
Ночью Истомин опять бредил. Ему мерещился снег, но не тот, что хлестал нынче по стенке зимовья, а тот — в овраге под Оршей: изрытый сапогами, в кровавых пятнах. И на снегу он, Истомин, раненный в бою… Намокла солдатская шинель от крови, намокло в нагрудном кармане гимнастерки письмо от матери с Рязанщины, и он думает: «Неужто погибну? Нет, останусь жить и буду жить правильно, честно. Всегда, во всем…»
Кульчицкая меняла компрессы, слушала бормотанье Истомина и думала: когда же она по-настоящему полюбит? Когда придет человек, которого она назовет другом и мужем?
Ей дважды казалось, что она любила. Еще когда училась в школе, в село на побывку приехал лейтенант-танкист, сын председателя колхоза Гусевского — статный, чернявый, посверкивающий золотыми погонами и шитьем на мундире. Стояла ранняя весна, но лейтенант демонстративно не носил шинели. Выбирая сухие места, чтобы не замарать начищенных хромовых сапог, он прогуливался по селу, верхом катался у всполья на отцовском чубаром жеребце, заглядывал по вечерам в клуб. Ирина увидела его в воскресенье, на берегу реки. Столпившись, народ ждал начала ледохода. Вот дрожь прошла по льду, будто его свело судорогой, он затрещал и стал ломаться. Мальчишки заверещали от восторга. Танкист улыбнулся и посмотрел в сторону девчат. Ирина не сомневалась, что улыбка предназначена ей одной, и, конечно, была далека от истины. Танкист охотно улыбался всем девушкам, но держал себя с достоинством, ни с кем не заговаривая. Ирина украдкой следила за ним, как бы невзначай попадалась ему на улице и страдала от равнодушия бравого офицера и появившихся в это время в ее дневнике двоек.