– Вы должны остаться у нас, вы будете довольны.
Впрочем, когда спустя несколько дней Шлёцер обращается к Тауберту с просьбой о месте корректора, то слышит от него то же изумлённое восклицание, что и от Миллера:
– Как! Лучше быть корректором без чина с двумястами рублей жалованья, чем адъюнктом с тремястами?
Шлёцер поясняет, что не желает связывать себе руки пятилетним контрактом. Через несколько дней Тауберт вызывает его к себе и объявляет новые условия: Шлёцер получает место адъюнкта на неопределённое время с жалованьем 360 рублей в год и обязательством заниматься русской историей и переводами. Помимо академической деятельности на него возлагается обязанность давать по одному уроку в день сыновьям президента Академии графа Разумовского; вознаграждением за учительские труды служат готовая квартира с мебелью, бесплатный стол (обед и ужин) и прикрепление к нему особого слуги.
Шлёцер слушает деловую речь Тауберта, как ангельское пение. Теперь он полностью обеспечен и может спокойно наблюдать за вращением колеса фортуны.
К чести Миллера, с его стороны не последовало никаких выпадов против готовящегося назначения. Он мог бы дать волю мстительности и раздражению, поскольку формально от него как от историографа и инициатора приезда Шлёцера в Россию требовалась рекомендация для новоиспечённого адъюнкта. Но доношение Миллера на имя графа Разумовского выдержано в благоприятном для Шлёцера тоне:
«Я вполне убедился, что означенный г. Шлёцер знает учёные языки, латинский и греческий, отчасти еврейский и арабский; кроме своего отечественного языка, знает языки французский и шведский, имеет сведения в исторических науках, особенно в истории северных народов, которой он занимался во время своего пребывания в Швеции, и здесь в Петербурге с немалым успехом занимался русской историей. Он уже издал на немецком и шведском языках разные исторические книги, которые были приняты учёными с одобрением. Кроме того, в кратковременное своё здесь пребывание он так прилежно занимался русским языком, что теперь уже может переводить с русского на иностранные языки, чему свидетельством служат два переведённые им и напечатанные указа. Вследствие чего смею рекомендовать его вашему сиятельству с просьбой назначить его адъюнктом с обыкновенным адъюнктским жалованьем и с тем, чтобы впоследствии он мог быть профессором, если на самом деле покажет плоды своего прилежания в русской истории».
Итак, место в Академии для Шлёцера подготовлено. Недостаёт только подписи президента под его определением. Это «совершится, – пишет Миллер Михаэлису в письме от 25 июня, – лишь только гетман возвратится в город из Петергофа, где он находится при государе».
Но граф Разумовский задерживается по причинам, о которых пока что мало кто догадывается…
28 июня в восьмом часу утра в комнату Шлёцера входит жена Миллера. Бесстрастным голосом она произносит только одну фразу: «Её величество императрица взошла на престол», – после чего удаляется.
Государственный переворот! Простому обывателю нечасто доводится быть очевидцем такого события. Любопытство гонит Шлёцера на улицу. Он наскоро одевается и выходит из дома. Его сразу обдаёт жаром – солнце печёт нещадно. Дойдя по набережной до 4-й линии, он вдруг замечает, что город словно вымер: на улицах ни души, и даже в окнах никого не видно. Ему становится не по себе.
У единственного в ту пору моста через Неву (напротив Исаакиевского собора) Шлёцер останавливается и, щуря близорукие глаза, пытается рассмотреть, что происходит на противоположном берегу. Он различает пушки и толпу солдат – это верные Екатерине войска грабят дом Бестужева,[16] который занимает со своим семейством принц Георг Голштинский, дядя императора.
Но что будет, если сейчас его заметят? В него могут выстрелить или арестовать, как подозрительное лицо. От этих мыслей Шлёцера бросает в дрожь. Он поворачивает назад и, пройдя несколько шагов «походкой льва», пускается наутёк.
В тот же день он узнаёт об участии в перевороте Тауберта – в подвале занимаемого им академического дома минувшей ночью печатался манифест от имени Екатерины. Миллер также рассказывает ему, не называя имени, историю об одном академике, который был вечером позван в дом графа Разумовского, где ему было объявлено, что наборщики и печатники со своими приборами уже заперты в доме Тауберта, чтобы ночью печатать революционный манифест, а он должен отправиться туда же и держать корректуру. Бедняк умолял на коленях избавить его от поручения. «Вы знаете уже слишком много, – отвечал ему Разумовский, – вы и я отвечаем головою, если что-нибудь откроется». Его потащили в подвал с тайной типографией. И за это отчаянное дело, за смертельный страх вознаградили несчастными пятьюдесятью рублями. Сам Миллер остался в стороне от этих бурных событий,[17] и Шлёцер горячо благодарит небо, что и его не удостоили играть роль в очередной дамской революции.
В первых числах июля течение дел в столичных учреждениях, наконец, входит в привычное русло. Граф Разумовский ставит свою подпись под определением Шлёцера на место адъюнкта.
Вскоре после того Шлёцер в канцелярии приносит присягу «на верность службе».[18] Домой он возвращается вместе с Миллером в его экипаже. По дороге Миллер делает последнюю попытку удержать Шлёцера в сфере своего влияния и говорит ему, что теперь он должен выполнить первую адъюнктскую работу, – составить указатель к последнему тому «Русского Исторического сборника».
Шлёцер отлично понимает, что эти слова означают «ты – прежде всего мой адъюнкт». Его ответ звучит, как патент на независимость:
– Составлять указатель – это задание даже как испытание было бы слишком ничтожно для адъюнкта Императорской Академии наук.
Миллер с обиженным видом отворачивается. Между ними всё кончено. С этого времени Шлёцер больше не получит от Миллера никакой научной работы – ни большой, ни малой.
Служба в Академии
«Когда вы соизволите переехать из моего дома?»
Шлёцер слышит этот вопрос от Миллера уже второй раз. После их размолвки историограф откровенно тяготится сожительством со строптивым адъюнктом. Шлёцер и сам рад съехать со старой квартиры как можно скорее, но его комнаты в пансионе графа Разумовского, как назло, не готовы. Тем не менее, когда Миллер в третий раз осведомляется о сроке переезда, Шлёцер укладывает вещи и переселяется к одному из своих знакомых – надворному советнику Шишкову.
Здесь он проводит «три весёлые недели». Хозяин хорошо говорит по-немецки и живо интересуется всем на свете. У него и самого есть что рассказать гостю о ходе дел в государственных коллегиях. Но истории о взятках и крючкотворстве поражают Шлёцера меньше, чем один хвастливый рассказ Шишкова о том, как он устраивает дела в своём довольно обширном имении. «Однажды, – вспоминает Шлёцер, – он мне рассказывал, что в числе его крестьян есть один, превосходный человек, который мало-помалу поправит всё его имение: продержав его пять лет на пустоши, которую тот с искусством и несказанным трудом приводит в цветущее состояние, он переводит его потом на другое такое же бесплодное место, и честный малый опять начинает сызнова; так проведёт он его по всему имению. Я удивлялся долготерпению невольника, но в тоже время сомневался, не обнаруживает ли эта процедура неблагородства и бесчеловечия в самом господине».
В другой раз Шишков жаловался на то, что во внутренних губерниях России «часто на сто и более вёрст в окружности нет не только врача, но даже хирурга, и удивлялся, что ни одному помещику не придёт в голову послать на своей счёт одного из своих крепостных за границу учиться медицине и хирургии, точно так же, как их обучают другим ремёслам для пользы имения».
Академия почти не утруждает Шлёцера официальными заданиями, изредка поручая перевести особо важные указы на немецкий язык, так что он может всецело посвятить себя историческим занятиям. Мираж восточного путешествия время от времени ещё встаёт перед его глазами, но Шлёцер уже понимает, что в Петербурге он нашёл главное своё научное сокровище – древнюю русскую историю. Для разработки этих золотых копей «не нужно было быть ни гением, ни учёным историком», нужно только знать по-русски и обладать трудолюбием.
Шлёцер вполне отдаёт себе отчёт в том, что для критического разбора летописей его познания в древнерусском языке слишком слабы: в летописном тексте на каждом шагу он натыкался на изречения, слова, обороты, объяснить которые ему не мог никто – ни человек, ни книга. Это побуждает его отложить начатую ещё в доме Миллера работу над сравнением списков «Повести временных лет» и сосредоточиться на подготовительной деятельности.
Большое затруднение для Шлёцера, как и для любого иностранца, обращавшегося к изучению русской истории, представлял обычай летописцев называть князей только по имени или по имени-отчеству, из-за чего в одном столетии можно было встретить пять Святославов, в том числе троих с одинаковым отчеством. Во избежание путаницы Шлёцер начинает искать полную генеалогию всех русских князей от Рюрика до Фёдора Иоанновича. Просмотрев множество родословных таблиц, наилучшими он признаёт те, которые нашёл в рукописях Татищева, и ещё какую-то «чрезвычайно большую таблицу, склеенную из нескольких листов, от Рюрика до Елисаветы, с кратким означением главнейших событий», – должно быть составленную Феофаном Прокоповичем.
Вместе с тем Шлёцер спешит добыть общее обозрение событий древнерусской истории, особенно совершенно неизвестных для иностранцев четырёх веков – от 1050 до 1450 года. Тауберт присылает ему копию рукописи татищевской «Истории»; однако после чтения первых страниц Шлёцер видит, что и Татищев пока слишком труден для него – нужно ещё долго совершенствоваться в языке, чтобы иметь возможность делать выписки.
Но где и у кого можно узнать значения русских слов, употребимых в IX—X веках, а затем забытых или изменивших свой первоначальный смысл? Русские знакомцы Шлёцера ничем не могли помочь ему. Люди не учёные хотя бы прямодушно отвечали: «Я этого не понимаю, этого уже никто из русских не понимает». Но если Шлёцер наталкивался на полуучёного, тот нимало не думая, отвечал наугад, а если Шлёцер требовал доказательств, то смотрел на него насмешливо или с состраданием и говорил: «Поверьте мне (ведь я природный русский), это так». Если же Шлёцера принимался наставлять какой-нибудь господин в чинах, несколькими степенями выше адъюнкта, тому оставалось лишь почтительно молчать…