– Тут холодно.
– А я в пальто завернулась покрепче. Иди давай ко мне.
– В пальто?
Смех.
– Глупый. В дом. Дома никого нет. Мама идет сегодня к миссис О’Гарра слушать «Час „Файерстоуна“»[36], там какой-то певец выступает.
– Я думал, тебе не хочется, чтобы я сегодня приходил. А теперь ты рада.
– Откуда ты знаешь?
– Когда ты мне вот так руку сжимаешь.
– Иногда ты меня достаешь. Иногда я просто сама терпеть не могу, так тебя люблю.
– А?
– Джеки! – И она бросается на меня, вся целиком, бабах в меня, съежившись у моего туловища, прижавшись, целуя меня неистово и глубоко и жарко – отчаянно – такого бы никогда не случилось в обычную среду или субботу, на запланированном вечернем свидании – Я закрыл глаза, ослаб, потерялся, сердце разбито, погрузился в соль, утопнув.
У меня в ухе, тепло, жаркие губы, шепотки:
– Я люблю тебя, Джеки. Ну почему ты меня так злишь? А ты меня так сильно злишь! Ох как я тебя люблю! Ох я хочу тебя целовать! Ох какой ты проклятый тупица я хочу чтобы ты меня взял. Я твоя неужели ты не понимаешь? – вся, вся твоя – дурак ты, Джеки – Ох бедненький Джеки – ох поцелуй же меня – сильнее – спаси меня! Ты мне нужен!
А еще даже в дом не вошли. Внутри, у шипящего обогревателя, на тахте, мы сделали практически все, что только можно, но я так ни разу и не коснулся ее самых главных точек внимания, драгоценных трепещущих местечек, грудей, влажной звезды ее бедер, даже ног ее – Я избегал их, чтобы сделать ей приятно – Тело ее было как пламя, собранно-мягкое, округлое в мягоньком платьице, юное – твердо-мягкое, сочное – большая ошибка – ее губы сжигали все мое лицо. Мы не знали, где мы, что нам делать. И тьма подгоняла Конкорд в зимней ночи.
– Я так рад, что пришел! – торжествующе сказал я себе. – Если б Па только мог видеть это или чувствовать, вот тогда он бы понял, его бы это не разочаровало – Да и Елоза! – Ма! – Я женюсь на Мэгги, я Ма так об этом и скажу! – Я притянул к себе ее податливую жаждущую талию, косточки ее бедер прямо столкнулись с моими, я стиснул зубы в воспоминании о таком будущем.
– Я в субботу вечером иду в «Рекс», – сказала она, надув в темноте губы, пока я облизывал ее нижнюю губу кончиком своего пальца, затем скинула мою руку на пол с тахты, и неожиданно она уже гладила мой профиль. («Ты похож на вытесанного из камня».)
– Там и увидимся.
– Если б ты был старше.
– Зачем?
– Ты бы лучше знал, что со мной делать.
– Если.
– Нет! Ты не знаешь как. Я слишком тебя люблю. Что толку? Ох черт – я так тебя люблю! но я тебя ненавижу! Ох, иди ж ты домой!! Поцелуй меня! Ложись на меня сверху, раздави меня.
Поцелуи.
– Джеки, я написала тебе сегодня большую записку и порвала ее – в ней слишком много всего.
– Я прочел ту.
– Ту я все-таки отправила – В первой записке я хотела, чтобы ты на мне женился – Я знаю, что ты еще слишком молодой, я тебя прямо из школы уволакиваю, как младенца.
– Ах-х.
– У тебя нет профессии – У тебя впереди карьера.
– Нет нет.
– тормозного кондуктора на железной дороге, будем жить в маленьком домике у самых путей, играть «Клуб 920»[37], рожать малышей – Табуретки на кухне я выкрашу красным – А стены в спальне покрашу в темный-темный зеленый или еще какой – Я буду целовать тебя, чтобы просыпался по утрам.
– Ох, Мэгги, так и я этого хочу! (Мэгги Кэссиди? дико подумал я. Мэгги Кэссиди! Мэгги Кэссиди!)
– Нет! – Шлёп меня по лицу, оттолкнула – злая, надутая, откатилась в сторону, села, снова поправляя платье. – Слышишь меня? Нет!
И я снова валил ее на дно темной тахты, перекручивая все ее платья бретельки ремешки подвязанные мешочки веселья, мы оба задыхались, потели, горели – Шли часы, уже полночь, а день мой еще не окончен – Благоговейно волосы мои спадали ей на глаза.
– О Джек, уже слишком поздно.
– Я не хочу уходить.
– Тебе надо.
– Ах, ладно.
– Я не хочу, чтобы ты уходил – Я люблю, когда ты меня целуешь – Не давай этой Полин Коул тебя у меня украсть. Не строй такие рожи, а то я встану и уйду – Джеки – Я люблю тебя люблю люблю тебя.
Она повторяла это прямо мне в рот – сквозь мои зубы, кусая меня за губу – В ее глазах стояли слезы радости, и на щеках ее; ее теплое тело пахло варевом амброзии в той глубочайшей борьбе, что вели мы, утопая в подушках, блаженстве, безумии, ночи – часы напролет.
– Лучше иди домой, милый – Тебе же завтра в школу – Ты никогда не встанешь.
– Хорошо, Мэгги.
– Скажи, что ты меня любишь, когда проснешься утром, самому себе.
– А как я могу… иначе… сделать…
– Позвони мне завтра вечером – приходи в пятницу.
– Ко.
– То есть в среду! Поцелуй меня! Обними меня! Я люблю тебя, и всегда буду, и никто больше никогда никогда – Я никогда никого так не любила – и никогда больше – ты чертов канук ты.
– Я не могу уйти.
– Иди. И не слушай никого, что бы обо мне ни говорили.
– Никто и не говорит!
– А если скажут…
– А если будут, не стану слушать – Мэгги, этот домик у самых путей, красные табуретки… я… я… не могу – не хочу ничего больше ни с кем больше – никогда – я скажу – я – мы – Ах Мэгги.
И она укладывала мою сломанную голову себе на всеисцеляющие колени, что бились, будто сердце; глаза мои жарко чувствовали успокоение кончиков прохладных пальцев, радость, поглаживание и едва-касание, женскую сладкую потерянную удивленную кусающую себя изнутри загадывающую далеко вперед глубоко земную безумно-речную апрельскую ласку – задумчивая река в ее непостижимых думах весенней поры – Темный поток, обогащенный илистым сердцем – Ирландский, как само торфяное болото, темный, как ночь в Килкенни, колдовской, как эльф, алогубый, как ало-рубиновая заря над Ирландским морем на восточном берегу, каким я видел ее, манящий, как соломенные крыши и зеленый дерн, отчего слезы наворачивались мне на глаза, так самому тоже хотелось стать ирландцем и потеряться, и утонуть в ней навеки – ее братом, мужем, любовником, насильником, владельцем, другом, отцом, сыном, грабителем, целовальщиком, плакальщиком, подкрадывающимся, спящим с нею, чувствующим ее, тормозным кондуктором в красном домике с красными колыбельками и веселой стиркой субботним утром на радостном драном дворе.
Я шел домой посреди мертвой лоуэллской ночи – три мили, никаких автобусов – темная земля, дорога, кладбища, улицы, строительные канавы, железнодорожные депо – Миллиард зимних звезд громадился над головой, точно замерзшие бусины мерзлые солнца плотно упакованные и увязанные между собой в одну единую вселенную проливного света, биясь, боясь огромными сердцами в непостигаемой лохани пустой черноты.
Которым вместе с тем я возносил все свои песни и вздохи такого долгого пути, и присловья, будто они могли слышать меня, знать, будто им не было все едино.
16
Последнюю милю по пути домой, пока весь Лоуэлл похрапывал, я воображал себя дальним странником, который ищет себе ночлег – «Ну, довольно скоро придется завернуть в один из этих домишек и улечься в постель, дальше мне уже не пройти» – и я топал дальше по хрумким снегам и шлаку тротуаров, мимо выбеленных луной, завешанных бельем двориков многоквартирных домов вдоль Муди, мимо стоянок такси с единственным красным огоньком, горящим в ночи, мимо буфетов на колесах с загадочными тенями, что чавкали гамбургеры внутри в дыму и жару, невнятные за парами расписного стекла – В шестой раз за день я подходил к большому мосту, сто футов над рекой, и видел внизу крохотные молочные ручейки обледенелого Времени, что булькали в каменных зазубринах, отражения звездных парадизов в глубочайших черных заводях, вяканье странных птиц, что питаются туманом – Клохтали деревья Риверсайда, когда шикал мимо со свербящим носом, домой – «Наверное, вот в этот дом и сверну – нет, в следующий – Ладно, выберу себе пятый по дороге – Вот этот – Просто зайду и сразу же лягу спать, поскольку весь мир пригласил меня переночевать к себе домой, поэтому неважно, в какой дом и заходить —»
И я сворачивал в номер 736 по Муди-стрит и поднимался по лестнице и входил в дверь оставленную незапертой моим семейством и слышал глубокий храп отца у них в спальне и заходил в свою призрачную комнату с большой кроватью и «Джек подсвечник перепрыгнул»[38] на стене и говорил себе: «Ну что ж, неплохое местечко, наверное, вот в этой постели и заночую, люди, похоже, неплохие» – и со странным самонаведенным чокнутым, но глубоко уютным ощущением чуда я раздевался и ложился в постель и смотрел во тьму на темноту – и засыпал в теплых объятьях жизни там.
А наутро глаза мои не хотели разлипаться, за завтраком я опять решал прогулять, сходить к Винни и там поспать. И весь зимний мир золотел и сиял белизной.
17
У Винни было место самоубийственных прогулов, мы там закатывали дикие балёхи с ором на весь день.
– Давай, Джи-Джей, прогуляй сегодня со мною вместе, – говорил я на углу Риверсайд, и он прогуливал, и Елоза вместе с ним.
– Загг, от этого ты меня отговорить не сможешь!
Иногда приходил и Скотти, а один раз – Скунс, и мы с Винни наконец переставали валяться и жрать и вопить под радио у него дома когда мы иногда устраивали кучу-малу и сшибали карнизы со шторами, а потом наступало время делать уборку перед приходом его матери с ткацкой фабрики – вместо этого болтали о девчонках, слушали Гарри Джеймса[39], писали всем полоумные письма – Мы начали захаживать в бильярдную «Club de Paisan»[40], такую халабуду на помойке Эйкен-стрит за перенаселенными трущобами Маленькой Канады – Здесь девяностолетний старик с изумительно кривыми ногами стоял у пузатой печки, прижав к носу свой старый франкоканадский красный индейский носовой платок, и наблюдал за нами (красными глазами), швыряя на драный бильярдный стол никели тому, кто хоть чуть-чуть выиграл. Ветер выл и стонал в оконных петлях; мы проводили там огромные метели, когда снег целыми обвалами проносило мимо листов оконного стекла одной горизонтальной дикой линией аж из самой Канады, выметая из Баффинова залива – и мы были в клубе одни. Никому больше в голову не приходило заглядывать в такую битую хибару – она существовала для местных алкашей Чивера и речных берегов, что вечером, вероятно, завалятся со своими вонючими трубками, для робких стариков, харкающих на доски –