— А со мной зачем осталась, когда я сказал, что не могу помочь?
— Я Унфелиха услышала тогда, в пабе. Ну и думала, что все. Ваш этот… Хенрик еще с ним так спокойно разговаривал, «да, да, конечно покажу, нам тут скрывать нечего». И я тогда подумала, что все кончилось. Села посреди комнаты, уставилась на дверь и стала ждать, пока он поднимется. И вдруг девочка эта, с косичками рыжими заходит, лицо мое видит и хмурится так… говорит — пошли. Я думала, она меня к нему поведет, — она поежилась и прижалась к нему. Уолтер тоже вспомнил, как решил, что все кончено и Унфелих ее забрал, еще совсем чужую девушку. Вспомнил свой ледяной ужас от этой мысли.
— Иду с ней, вдруг понимаю, что воротник намок — слезы катятся, а я не замечаю, — продолжила она. — Завела меня в комнату в конце коридора, заставила на коленях выползти на балкончик, он там крытый, не кованый… и открыла ход на пожарную лестницу. Я думала, упаду — руки тряслись, но ничего. Снизу меня женщина встретила, которая к тебе привела, накинула на меня куртку с капюшоном и увела к берегу. Мы там с час постояли, она байки рассказывала про двигатели, я ничего не понимала. Стояла, как дура, ревела, а она смотрела… как будто все знала.
Уолтер с тоской подумал о том, что больше никогда не увидит ни Хенрика, ни Василику, ни Зэлу. И что они никогда не поверят, что их музыкант — не убийца. «Младший щенок песьего семейства» — намертво врезались в память слова Зэлы. И он никогда не сможет сказать им «спасибо».
— Я тогда поняла, что не зря всегда думала, что людей много хороших. От плохих уже тошнило. Мой новый… статус быстро отучил меня удивляться жестокости. Там целый этаж с ваннами и врачебными кабинетами, чтобы синяки и ссадины быстрее проходили. Резать и пороть до крови можно только по специальной договоренности, чтобы они якобы успели «подготовиться». На самом деле они просто берут за это гораздо дороже, чем за обычное посещение, а потом… ты не заметил, наверное. Смотри, — она расстегнула рубашку и спустила с плеча. Указала куда смотреть несколькими скользящими движениями пальца.
Уолтер пригляделся. Действительно, заметить несколько шрамов было практически невозможно — если он правильно видел, поверх была нанесена татуировка в тон коже.
— Нам нельзя загорать, — сообщила она. — От плети шрамы иногда получаются уродливые, как бы врачи потом ни старались, заметные, но они умеют делать чтобы рельеф не оставался. Такие закрывают рисунками в виде перьев.
Он только покачал головой. Мысли путались раскаленной проволокой. Когда-то ему казалось, что убийства, совершенные Джеком в подвале — верх бесчеловечности и жестокости. Потом — что это его эксперименты в Лестерхаусе.
А сейчас Эльстер рассказывала ему нечто такое, от чего, казалось, должен был поседеть даже Джек.
— Ошибаешься, — немедленно отозвался он. — То, что твоя девочка рассказывает — отвратительно. Это укрепило бы мою мизантропию, но не могу сказать, чтобы меня это особенно шокировало. Какое правительство лучше? Альбион оплатил мою поездку и эксперименты. Кайзерстат оплачивает спокойствие на своих улицах. То, что она рассказывает, происходит повсюду. Только кто-то закрывает на это глаза добровольно, а кто-то — потому что ему скормили милосердную сказочку про механических птичек.
«Помолчи…» — попросил его Уолтер.
Джек, к счастью невидимый, только хмыкнул. Уолтер посмотрел на сидящую у камина Зои. Она продолжала плести шнурок — он был длинной уже в два локтя.
— Что ты плетешь, милая? — хрипло спросил он.
— Нитку, — угрюмо ответила она.
— Нитка тонкая, — зачем-то сказал он. Зои подняла взгляд и посмотрела на него так, будто он сказал глупость:
— Тонкая порвется.
Он только вздохнул и повернулся к Эльстер. Она держала его за руку и рассеянно водила кончиками пальцев вдоль линий на ладони.
— Нас перевозили, сначала раз в полгода, потом раз в год, потом раз в два года. В крытых экипажах с занавешенными окнами. В Лигеплаце я с семнадцати лет живу.
— Перевозили, чтобы никто не видел, что вы взрослеете?
Она только кивнула.
— А потом я как будто проснулась. К нам пару девочек привели, новеньких. Я раньше мимо ходила, как и все. Помогала, общалась, но не… не больше, чем это приличиями положено, понимаешь? У меня просто ничего не было, нечем поделиться, меня как будто выпотрошили и оставили ходить. Я эту пустоту и носила, как ребенка, она росла, тяжелела, жрала меня изнутри… И я ее защищала, как мать — моя, моя боль, никому не дам. Потому что если бы кто-то к ней прикоснулся… не знаю, что было бы, Уолтер. Правда не знаю. Так вот, я вдруг подумала — а почему я хожу такая злая и выпотрошенная? Когда я такой стала? Я сидела и перебирала все, что меня мучило. Мужиков этих вспоминала, и теток тоже. Думала, кого я больше ненавижу — клириков, которые нам врали, наставников или лично Хампельмана — он к нам часто приезжал, смотрел, сука, своими добрыми глазами, трепал нас по щечкам и дарил конфеты. Я его даже любила когда-то. Думала, он добрый, — задумчиво пробормотала она, обводя кончиком пальца пуговицу на его рубашке и на ее губах блуждала какая-то странная улыбка. — Думала, он добрый, — повторила она. — Он ходил к нам потом. У меня с ним были… близкие, доверительные отношения. Сука. Старый, лживый кусок дерьма…
Она сжала его руку так, что ему показалось, что сейчас раздастся хруст. Но он не подал вида.
— И кого же ты больше ненавидела?
— Никого. Меня не это добило. Меня добило то, что я после ампутации, когда из больницы выпустили, плакала, скорчившись на кровати. Жалела руку и себя. И никто не подошел, не попробовал утешить. Потому что все через это прошли. Мы перед операцией жребий тянули, еще не зная зачем.
— И зачем?
— А как решать, что ампутировать, все же здоровые, — пожала она плечами. — Вообще этот вопрос неприличным считался, но по-моему, там иногда обеих рук и ног не было.
— Какая дрянь, — хрипло сказал он, сжимая ее плечи и с тоской чувствуя, как подаренное алкоголем и любовью тепло снова сменяет липкая грязь на сердце.
Эльстер только усмехнулась.
— Мы все стерильны. Все пьют таблетки, чтобы… ничего не отвлекало. И успокоительные глотают горстями, там это поощряется — получается красивый фарфоровый цвет лица, а то, что сдохнуть можно раньше срока — так до старости все равно никто не доживет. Все в одном чане с дерьмом, у всех одна история, одинаковая боль и все одинаково сломаны и уравнены своей болью. У нас внутри все одинаковое, понимаешь? Механизм. Он функционирует одинаково.
Она замолчала. Тишину нарушало только тиканье часов и тихое бормотание Зои: «удача, сила, незаметность, удача, сила, незаметность, удача, сила…»
— Я начала ухаживать за теми, кто прибывал. Постоянно возилась с ними, утешала и учила врать. Я плохо сделала, что сбежала и всех там оставила, но я… не могла там больше. Сошла бы я с ума — от меня все равно не было бы толка.
Мне подвернулся шанс, начался переполох из-за Хампельмана, все начали носиться, что-то прятать, что-то переставлять, бумаги какие-то жгли прямо в общей гостиной… В общем, все равно не скажу, что это было легко, но я все равно больше не могла.
«Вот где она полюбила возиться с детьми», — обреченно подумал он.
— Никто не доживет до старости?..
— Никому старые потаскухи не нужны, Уолтер. И старые, сумасшедшие, знающие чужие секреты потаскухи не нужны. Но я не поэтому сбежала. У меня еще было время. Я сбежала… по другой причине.
— Почему же?
— Я… не могу тебе сказать. Но я все равно собиралась, потому что после того, как у меня голова в порядок пришла — оставаться там стало решительно невозможно, даже успокоительные не помогали.
— Ты совсем не показалась мне… Эльстер, ты же была милая, живая девочка, — решил не допытываться он. — Ты не была похожа на отчаявшегося человека.
— Сначала я притворялась. А потом… знаешь, я всегда хотела во что-то хорошее верить. Ну вроде как людей же много, и где-то обязательно есть нормальные. Я сначала все ждала, что ты станешь чего-то требовать взамен, сделаешь что-то плохое… но ты не делал. Уолтер, клянусь, я тебе готова была душу продать за то пальто и яблочный пирог — никто никогда не давал мне ничего просто так. Я браслет сперла, когда увидела, что он тебе понравился, сначала думала, что вроде как чтобы не быть должной. А потом поняла, что это другое… чувство. Хотелось приятно сделать. Понимаешь?
— Да, — вздохнул он. Про пальто Эльстер он вспомнил ровно один раз — когда пожалел, что оно осталось в Вудчестере, а ведь оно ей вроде как нравилось. — Скажи мне… ты сейчас притворяешься?
— Кем? — она удивленно вскинула брови.
— Милой живой девочкой. То, что ты описываешь… похоже на то, что ничего, кроме ненависти и страха не должно было остаться.
— Я не чувствую ненависти, — прошептала она. — У меня есть… причины ее не чувствовать. Но Уолтер… помнишь, я говорила тебе, что это я виновата во всех твоих бедах? Я действительно виновата.
— Глупости, — по горлу полоснула злость.
— Уолтер, я правда…
— Пожалуйста, Эльстер, — попросил он. — Ты не можешь быть ни в чем виновата.
Она замолчала. Уолтер рассеянно пропускал ее пряди сквозь пальцы и думал, что он дурак. Замечал ведь, что волосы отросли. Много деталей замечал, что она выглядит усталой и больной, что она худеет и у нее меняется лицо. Но нет, видимо, разум истерически пытался отгородиться от правды, строил шаткую плотину оправданий — «протез», «как никто может не замечать», «Соловьи».
— Эльстер? Скажи мне, как в таком случае делают Соловьев? Детишек из приюта тут ведь не наберешь.
— Я не знаю, — честно ответила она. — Соловьями же другие занимаются. Мне тоже всегда было интересно.
— Почему ты думала, что я тебя брошу?
— Помнишь, ты сказал, что у людей всегда есть выбор? Ну вроде как если я не повесилась — значит, не так уж мне это все и не нравилось…
— И ты услышала и подумала, что я имел ввиду, что ты должна была обязательно повеситься, иначе ты нехороший человек? — спросил Уолтер, чувствуя, как в груди что-то распускает иголки.