— Ладно, — сказал Джорджи, — пожалуй, можно сделать так.
— Может, — сказал Дим, — я малэнко опоздаю.
Он все вытирал свою губер, хотя крофф давно перестала течь.
— И, — сказал он, — надеюсь, тут больше не будет поющих цыпок.
И тут он издал свой обычный хохот " хо-хо-хо-хо". Казалось, он слишком туп, чтоб долго обижаться.
И мы пошли, каждый своим путем. Холодная кока, что я пил, отрыгалась " ырррргх". Моя бритва — горло-рез была под рукой на случай, если кто из другеров Биллибоя поджидает у жилого блока, или кто из других банд, групп или шаек, с которыми мы иногда сражались. Я жил с папашей и мамой в квартире Муниципального Жилого блока 18 А, между Книгзли-Авеню и Уилсон-уэй. До парадной двери я дошел без хлопот, хотя прошел мимо молоденького малтшика, который кричал и стонал, валяясь в канаве, здорово порезанный, и в свете фонарей видел полоски крови, тут и там, как подписи в память о ночной забаве, братцы. И еще, у самого 18 А я видел пару женских "нижних", грубо сорванных в горячий момент, вот так, братцы. Итак, я вошел. На стенах виднелась хорошая муниципальная роспись — вэки и цыпы, строгие в своем рабочем достоинстве, за станками и машинами, но без малейших шмоток на своих таких развитых телесах. И конечно, кое-кто из малтшиков из 18 А, как и можно было ожидать, улучшили и украсили эти большие картины карандашом и чернилами, добавив волосы и "палки", и грязные слова, исходящие из почтенных ротеров этих нагих /то есть голых/ фрау и вэков. Я пошел к лифту, но не стоило нажимать кнопку, чтобы узнать, работает ли он, потому что ему дали вэри хор-роший толтшок в эту ночь, металлическая дверь вся погнулась — проявление незаурядной силы, так что пришлось топать десять этажей. Я ругался и пыхтел, пока добрался усталый телом, а может, не меньше и духом. В этот вечер мне страшно хотелось музыки, наверно из-за той дьевотшки, что пела в "Корове". Мне хотелось целый праздник музыки, братцы, прежде чем я получу свой штамп в паспорте на границе страны снов и поднимется шлагбаум, чтобы пропустить меня туда.
Я открыл дверь моим маленьким клутшиком. В нашей квартирке все было тихо, пе и эм уже в стране снов, но мама оставила мне на столе малэнко на ужин пару ломтиков консервированного мяса, кусок брота с бутером, стакан холодного млека. Хо-хо-хо, старина млеко, без "ножей", синтемеска или дренкрома. Каким многогрешным, братцы, кажется мне теперь любое невинное молоко. Однако, я пил и ел, так что за ушами трещало: я был голоднее, чем казалось вначале, так что я достал из кладовой пирог с яблоками, отрывал от него куски и совал в свой жадный ротер. Потом я почистил зуберы и пощелкал йаззиком /то есть языком/, потом пошел в свою комнату или " берлогу", на ходу снимая шмотки.
Тут была моя кровать и мое стерео, гордость моей жизни, и пластинки в особом шкафчике, знамена и флажки на стене — память о жизни в исправительной школе с одиннадцати лет, все блестящие, с названием или номером "Юг-4", "Голубая Дивизия Исправшколы Метро", "Мальчики Альфы".
Маленькие репродукторы моего стерео были повсюду в комнате: на потолке, на стенах, на полу, так что, лежа в постели и слушая музыку, я был как будто опутан и обвит оркестром. В эту ночь я хотел начать с нового концерта для скрипки американца Джеффри Плаутуса в исполнении Одиссеуса Керилоса с оркестром филармонии Мэкона /штат Джорджия/. Я достал его оттуда, где он был аккуратно упакован, включил и стал ждать.
И вот, братцы, это пришло. О, блаженство, небесное блаженство. Я лежал обнаженный, голова и рукеры на подушке, закрыв глаза и открыв ротер в своем блаженстве, слушая поток прекрасных звуков. О, это было великолепно, а великолепие обретало плоть. Тромбоны ворчали золотом под кроватью, за моей головой были трубы, как тройное серебряное пламя, а от двери барабаны прокатывались сквозь меня, урча, как сладкий гром. Это было чудо из чудес. А потом, как птица, сотканная из редчайшего небесного металла, или как серебристое вино, льющееся в космическом корабле, в невесомости, вступила скрипка соло поверх всех других струн, и эти струны были как шелковая клетка вокруг моей постели. Потом флейта и гобой просверлили как черви из платины густую-густую массу золота и серебра. Я был в таком блажеснстве, о братцы. Пэ и Эм в своей спальне, в соседней комнате, уже научились не стучать в стену, жалуясь на то, что называли шумом. Я их отучил. Теперь они принимают сонные порошки. Быть может, зная, как я наслаждаюсь ночной музыкой, они уже приняли их. Когда слушал, зажмурив глаза от наслаждения, большего, чем любой Богг или Господь из синтемеска, я видел такие прекрасные картины.
Здесь были вэки и фрау, молодые и старые, они валялись на земле и вопили о пощаде, а я смеялся во весь ротер и бил их ногой в лицо. И здесь были дьевотшки с сорванной одеждой, они визжали, прижавшись к стене, а я обрушивался на них всей силой. И когда музыка /она состояла из одной лишь части/ поднялась к своей вершине, словно на высочайшую башню, тогда я, лежа в постели с зажмуренными глазами, с руками под головой, закричал от блаженства, словно что-то меня прорвало.
И так прекрасно музыка скользила к своему, словно пылающему огнем, завершению.
Потом я поставил прекрасного моцартовского "Юпитера " и снова видел лица, поверженные и разбитые, а потом я подумал, что надо поставить последнюю пластинку, прежде чем пересечь границу сна; мне хотелось чего-нибудь старого, крепкого и очень сильного, и я поставил И.С.Баха, Брандербургский концерт для средних и нижних струнных. И слушая уже с блаженством другого рода, чем раньше, я снова видел название тех бумажек, которым я сделал раз-резз, казалось так давно, в коттедже "Домашний очаг". Название насчет механического апельсина. Слушая И.С.Баха, я начал лучше понимать, что оно означает, и думал под это мрачное великолепие старого немецкого мастера, что мне хотелось бы сильнее избить тех двоих и разорвать их на куски в их собственном доме.
На следующее утро я проснулся ровно в восемь ноль-ноль, братцы, и все еще чувствовал себя здорово усталым вроде "двинутым и опрокинутым", мои глазеры слипались со спатинга, и мне совсем не хотелось топать в школу. Я думал еще поваляться малэнко в постели, часок-другой, а потом потихоньку одеться, может сполоснуться в ванне, послушать радио или почитать газету, все в одиночестве, а после лэнча, если будет настроение, двинуть в школягу, поглядеть, что там варится, братцы, в этой глуперской обители ненужного ученья. Я слышал, как мой папа ворчал и топал, а потом ушел на работу, где ишачил днем, а мама крикнула мне почтительным голосом, как будто я теперь уже взрослый и сильный:
— Уже больше восьми, сынок. Не стоит опять опаздывать.
Я крикнул ей:
— Башка побаливает. Не трогай меня, может я отосплюсь и буду в полном порядке.
Я слышал, как она вздохнула и сказала:
— Я оставлю твой завтрак в духовке, сынок. Мне надо идти.
Верно, ведь был закон, что каждый, если он не ребенок и не имеет ребенка, или не болен, должен идти вкалывать. Мама работала в стейтмарте, как они его называли, расставляла по полкам консервированный суп, бобы и прочий дрек. Я слышал, как она звякнула тарелкой на газовой плитке, потом надела туфли, потом пальто, опять вздохнула и сказала: "Я пошла, сынок" но сделал вид, что снова отправился в сонное царство, а потом вздремнул вэри хор-рошо, но видел странный и будто живой сон, почему-то о своем другере Джорджи. В этом сне он выглядел вроде много старше и был очень строгим, говорил о дисциплине и послушании, и о том, как все малтшики под его командой стараются и как салютуют, будто в армии, а я тоже стоял в строю вместе с другими и отвечал: "Да, сэр!" и "Нет, сэр!", а потом ясно увидел, что у Джорджи на плэтшерах звезды, вроде он генерал. Потом он приказал, и явился старина Дим с хлыстом, и Дим был гораздо старше, седой и у него не хватало зуберов, когда он засмеялся, увидев меня. А мой другер Джорджи показал на меня и сказал: "У этого вэка все шмотки в грязи и дреке", и так оно и было. Тогда я закричал: "Не надо, братцы, не бейте меня!", и побежал. Я бегал по кругу, а Дим за мной, смеясь так, что чуть башка не отвалилась, и хлестал меня хлыстом, и когда я получал хор-роший толтшок хлыстом, вроде громко звонил электрический звонок "дрингрингрингринг!", и этот звонок тоже был вроде как боль.
Тут я проснулся, а сердце стучало "бап-бап-бап", и конечно, действительно звонил звонок "бррррр!" — это было в дверь. Я притворился, что никого нет дома, но это "бррррр" не прекращалось, и я услышал голос, кричавший через дверь: " Эй, проснись, я знаю, что ты в постели". Я сразу узнал этот голос. Это был голос П.Р.Делтойда /вот уже глуперское имя/ моего После-Исправительного Советника, как это называлось, вечно усталый человек — у него были сотни таких, как я. Я закричал: "Райт- райт- райт!", будто больным голосом, и вылез из постели. Я надел, братцы, очень красивый халат, вроде шелковый, весь разрисованный видами больших городов. Потом я сунул ногеры в шерстяные туфли, вэри-комфортные, сделал красу на голове и был готов принять П.Р. Делтойда. Когда я открыл, он вошел, шаркая, с утомленным видом — на голове покошенная шляпка, в запачканном плаще.
— Алекс, мой мальчик, — сказал он, — я встретил твою мать, да. Она сказала, у тебя что-то болит. Поэтому ты не в школе. Да.
— Нестерпимая головная боль, братец, то есть сэр, — ответил я моим джентельменским голосом. — Думаю, днем пройдет.
— И уже наверняка к вечеру, да. — сказал П.Р.Делтойд. — Вечер, это лучшее время, не так ли, Алекс? Садись, садись, — сказал он, будто он был дома, а я — его гость.
Сам он уселся в старую папину качалку и принялся раскачиваться, будто за этим он и пришел. Я сказал:
— Чаечку, сэр? То есть чаю?
— Некогда, — ответил он, качаясь и глядя на меня из-под нахмуренных бровей, будто собирался делать это вечно. — Да, некогда, — повторил этот глупер, и я поставил чайник. Потом я сказал:
— Чему я обязан этим крайним удовольствием? Что-нибудь не так, сэр?