Механическое пианино — страница 97 из 151

Его никто не удерживал – все остолбенели от страха.

И никогда, честно скажу, ни разу он ни в чем, ни на одну секунду, ни единым словом не обвинил меня. Всю вину он взял на себя, всю жизнь считал, что только он, он один виноват во всем и до конца жизни ему не искупить эту вину. Выходит, я был просто ни в чем не повинным и перепуганным насмерть зрителем этого спектакля вместе с мамой, и Мэри Гублер, и начальником полиции Морисси, и, кажется, еще восемью полицейскими.

Отец переломал все винтовки, просто лупил по всей стойке молотком. Во всяком случае, ему удалось их согнуть, расщепить. Было разбито несколько старинных ружей. Интересно, сколько стоила бы эта коллекция теперь, если бы она досталась мне и Феликсу в наследство? Думаю, не меньше ста тысяч долларов, а может, и больше.

Отец поднялся в купол, где я побывал совсем недавно. И там он умудрился сделать то, что, как говорил потом Марко Маритимо, вообще не под силу одному человеку, да еще с такими мелкими и неподходящими инструментами. Отец подсек основание купола и спихнул его вниз. Купол сорвался с уцелевших слабых креплений, покатился по шиферной крыше и грохнулся вместе с флюгером прямо на машину начальника полиции Морисси, стоявшую внизу у входа.

И воцарилась мертвая тишина.

Я и все остальные зрители стояли внизу, у лестницы, ведущей в оружейную комнату, и смотрели вверх. Да, отец устроил в Мидлэнд-Сити, штат Огайо, настоящую душераздирающую мелодраму. Но вот она кончена. Главный герой возвышался над нами, побагровевший с натуги; он тяжело дышал, но все же неимоверно гордился собой, стоя под открытым небом, подставив грудь ветру.

12

По-моему, отец очень удивился, когда после всех этих событий нас с ним доставили в тюрьму. Правда, он никогда ни с кем об этом не говорил, но, я думаю – и Феликс со мной согласен, – он был настолько не от мира сего, что вообразил, будто достаточно переломать ружья и сорвать крышу с дома, и все само собой уладится. Он решил заплатить за свою преступную халатность, не дожидаясь, пока ему предъявят счет за то, что он доверил мальчишке оружие и боеприпасы. Вот это класс!

И я понял это, увидев, как он гордо стоит на верхней ступеньке лестницы, на фоне неба, и я с радостью уверовал, что так оно и будет: расплатился сполна, ей-богу, расплатился сполна!

А нас взяли и увезли в кутузку.

Мама слегла в постель и неделю не вставала.

Марко и Джино Маритимо, у которых были в распоряжении сотни рабочих, еще до вечера лично явились латать крышу. Их никто не звал. Весь город уже знал, в какой переплет мы попали. Но, разумеется, люди больше всего жалели мужа и двоих детей женщины, которую я убил.

К тому же Элоиза Метцгер была на сносях, так что я, в сущности, разом убил двоих.

Помните, что сказано в Библии: «Не убий».


* * *

Начальник полиции Морисси отказался от всяких попыток спасти отца и меня, раз уж отцу так нравилось каяться и добиваться кары и возмездия. Он махнул рукой и оставил нас на попечение доброго пожилого лейтенанта и стенографиста. Отец велел мне подробно описать, как я выстрелил из винтовки, и я все рассказал коротко и начистоту. И стенографист все записал.

А потом отцу вздумалось добавить от себя – и его слова тоже застенографировали:

– Он ведь еще совсем мальчишка. По закону и по совести за его действия ответственны мы – я и его мать. За все, кроме пользования огнестрельным оружием. Тут я один отвечаю за то, что позволил ему брать оружие, и только я один отвечаю за ужасный случай, который произошел сегодня днем. Сын всегда был послушным ребенком и вырастет стойким и честным мужчиной. Я ни в чем не могу упрекнуть его. Я сам дал ему винтовку и боевые патроны, хотя он для этого еще слишком мал, и оставил его без присмотра.

Отец тогда уже знал, что мне всего двенадцать лет, а не шестнадцать или «около того».

– Отпустите его, он тут ни при чем. И моя несчастная жена тоже ни при чем. Я, Отто Вальц, будучи в здравом уме и твердой памяти, подтверждаю под присягой и клянусь спасением души, что я, и только я, виноват во всем.


* * *

По-моему, он опять очень удивился, когда нас не отпустили домой. Разве можно было еще чего-то требовать от человека после такого исчерпывающего признания?

Но его отвели в камеру в подвале полицейского управления, а меня посадили в камеру на верхнем, третьем этаже, куда сажали женщин и малолетних преступников моложе шестнадцати лет. Там сидела только одна арестованная – негритянка из пригорода, которую сняли с автобуса за то, что она избила белого шофера. Родилась она далеко на Юге. От нее-то я и услышал впервые, что рождение – это когда наш смотровой глазок открывается, а когда он закроется – это и есть смерть.

Там, где она родилась, все это знают. Она сказала, что теперь жалеет, что отколошматила водителя автобуса – он оскорбил ее только за то, что она черная.

– Просила я кого-нибудь, чтобы мой смотровой глазок открылся? А он вдруг открылся в один прекрасный день, и я услышала: «Вот еще одна черномазая. Черным родиться – с бедой породниться». А когда у этого бедняги шофера, которого из-за меня свезли в больницу, смотровой глазок открылся, он услышал, как над ним говорят: «А этот – белый. Беленький, счастливчик».

Помолчав, она продолжала:

– Открылся мой смотровой глазок. Вижу – женщина, спрашиваю: «Ты кто?» А она говорит: «Я твоя мама». А я спрашиваю: «Как живем, мама?» А она мне: «Худо живем. Денег нету, работы нету, жить негде, папа твой на каторге, а у меня уже семеро детей, кроме тебя, проклюнулись их смотровые глазки, и все тут». Я говорю: «Мама, может, ты знаешь, как мой смотровой глазок закрыть, вот и закрой, да поскорей». А она говорит: «Ты меня, дитя, лучше не искушай! Это тебя нечистый подбивает!»

Она спросила меня, как это белый мальчик, такой аккуратненький, нарядный, взял да и угодил в тюрьму. И я рассказал ей, что произошел несчастный случай. Я чистил винтовку, а она случайно выстрелила и убила женщину, так далеко, что я и не видел.

Я уже репетировал свою оправдательную речь, хотя отец считал, что тут и говорить не о чем.

– Ох, господи боже ты мой, – сказала мне негритянка. – Закрыл ты чей-то глазок. Неладно вышло, ох как неладно…


* * *

Мне тогда показалось, что мой смотровой глазок только сию минуту открылся и я еще не успел привыкнуть к тому, что творится вокруг, а мой отец уже сшиб крышу с нашего дома, и все называют меня убийцей. Слишком уж быстро все происходит на нашей планете.

Я и дух не успел перевести.

Но в полиции все было спокойно. Да и что могло произойти в тихий воскресный вечер?

Часто ли заведомые убийцы сидели в тюремной камере в Мидлэнд-Сити? Тогда я ничего об этом не знал, но я просмотрел впоследствии статистику преступности за 1944 год. Убийц у нас до тех пор не бывало. Случаев со смертельным исходом было всего восемь: три водителя разбились в пьяном виде, а один – в трезвом состоянии. Одного человека пришибли в драке в негритянском ночном клубе. Еще одного – в ночном клубе для белых. Какой-то тип застрелил своего зятя, приняв его за вора. А теперь добавилось еще одно дело: я убил Элоизу Метцгер.

Я не подлежал суду как несовершеннолетний. Судить могли только моего отца. Морисси объяснил мне все заранее – в самом начале, когда он еще думал, что мы с отцом можем надеяться на благоприятный исход дела. Так что я не боялся, хотя мне было не по себе.

Но вот чего я не знал: Морисси тем временем решил, что мы с отцом и в самом деле опасные идиоты, потому что мы того купола; это постыдное приглашение было сделано таким тоном, как будто речь шла о самом обычном развлечении.

Я как-то уже упоминал об Александре Вулкотте, знаменитом радиокомментаторе, писателе и остроумнейшем человеке, который был когда-то у нас в гостях. Он придумал чудесное прозвище для пишущей братии: «Подонки, запятнанные чернилами».

Поглядел бы он на меня в моей клетке!


* * *

Два часа подряд я высидел на той скамейке. Я молчал, слушая разные выкрики. Иногда я сидел прямо. Иногда я весь съеживался, опускал голову и руками, заляпанными чернилами, зажимал то уши, то глаза, тоже заляпанные чернилами. Под конец мой мочевой пузырь чуть не лопнул. Я напустил прямо в штаны, только чтобы никого не звать. Ну и что? Я был все равно что цирковой урод. Или дикарь с острова Борнео.


* * *

Впоследствии, беседуя с древними стариками, я выяснил, что в Мидлэнд-Сити я был единственным выставленным на позор преступником с тех пор, когда приговоренных к смерти вешали публично на лужайке перед зданием суда. Меня наказали с вопиющей, невиданной жестокостью. Это был беспрецедентный случай. Но все сочли, что это вполне нормально, за исключением братьев Маритимо и, как ни странно, Джорджа Метцгера, заведующего отделом городских новостей газеты «Горнист-обозреватель», мужа той самой женщины, которую я убил несколько часов назад.

Но до прихода Джорджа Метцгера зрители вели себя так, будто для них издеваться над преступниками – дело привычное. Может, они частенько мечтали об этом. Они явно считали, что я обязан выслушивать их внимательно и почтительно.

Чего только я не слышал: «Эй, ты! С тобой разговаривают, понял?» или «Черт подери, смотри мне в глаза, сукин ты сын» – и так далее.

Они поминали друзей и родственников, раненных или убитых на войне. Некоторые из них стали жертвами аварий на производстве, здесь, в глубоком тылу. Но их нравственные выкладки были куда как просты. Все эти солдаты, моряки и даже рабочие на военных заводах отдают самое дорогое, что у них есть, – жизнь, чтобы на земле было побольше доброты, а я взял да и отнял жизнь, частицу этой доброты.

Что же я сам думал о себе? Я думал, что я, как видно, просто выродок, недочеловек и мне теперь не место на нашей планете. Если человек вдруг стреляет из винтовки «спрингфилд» над крышами родного города, значит, у него в голове винтиков не хватает!