– Сидишь здесь, – продолжал, будто не слыша Яшу, медведь, – а там у людей дома горят. – Он нехорошо усмехнулся и помотал кудлатой башкой.
– Я должен наблюдать за наступлением последствий, – туманно высказался Яша, – это моя работа.
– Твоя работа – предотвращать последствия. Ты же губернатор.
Он помнил. Губернатор.
– Губернатор, – прожевал слово Яша. Слово показалось ему хрустким, рассыпающимся от прикосновения языка.
– Я – Яша, – внезапно сказал он и пристально посмотрел на медведя: понимает ли тот.
Топтыга понимал и уважительно оскалился.
– Ну хорошо, – сказал он примирительно и похлопал лапой по дивану, будто проверяя его на прочность, – устраивайся.
Когда поднятые во второй раз по тревоге вертолеты – в первый им дал отбой губернаторский МЧС – появились над «Соснами», особого смысла в их работе уже не было. Черно-оранжевое пламя облизывало поселок тут и там, временами показывая очередной длинный язык небесам. Остатки обожженного леса вокруг опадали изглоданные – пожар подъел их и пошел дальше. Смертельно раненое было ему не интересно, теперь оно должно было закончиться само.
Площадка посадки тоже пережила огненное шествие, и осталась только воспоминанием о самой себе. Хороший командир здесь собаку не высадит, не то что бросит сюда свою машину. Так что расчет доложил о невозможности выполнения задачи, послушал немного тишину в эфире, во время которой диспетчер передавал ситуацию по цепочке и получал по ней же отбой, да и развернул свой «Ми» в сторону базы.
В городе в этот момент схватились за голову те, кому полагалось за нее хвататься раньше. Но никто из возможных наследников края не стал спешить в бывшие «Сосны». Возможно, ими овладел небывалый страх, что Яков Михайлович – обернувшийся теперь духом огня – может объявиться, откинув накрывшее землю пепельное одеяло. А может быть, это был не страх, а трезвый расчет держаться подальше от всего огненного и всего бывшего губернаторского, пока и то и другое не сойдет на нет.
А оно все равно скоро сойдет.
– В то страшное утро огонь охватил все вокруг, – болтал в это время телевизор голосом какого-то ушлого дистанционного говоруна. – Пламя стало настолько высоким, что его было видно за много километров. Небо затянуло черным дымом. Наш губернатор Яков Михайлович оставался верным своему долгу защитника родной земли до самого конца. Как настоящий сын своего края, он лично прибыл на место пожара, чтобы оценить обстановку и организовать работы по тушению. Он был спокоен и собран, несмотря на всю сложность ситуации. Сам руководил работами по тушению пожара. Благодаря его профессионализму и опыту удалось локализовать огонь и не допустить его распространения на город… Он погиб, спасая жизни других людей.
Яшу решили похоронить торжественно, по-геройски. От кремации, на которой, по словам близких, настаивал экс-губернатор, отказались: Москва сочла это ненужным символизмом. Вместо этого отпевали, глядя на иконы сквозь маленькие свечные огоньки.
Длинная черная змея погребальной процессии захватила несколько улиц. Шли черные, в диковинных, будто маскарадных мундирах трубачи с гнутыми трубами, гусары-барабанщики, суровые знаменосцы с флагами края.
Движение в центре города перекрыли, и недовольный гул остановившихся у невидимой преграды авто можно было при желании принять за тревожный провожающий гудок.
Вадик и Родя приехали сразу на кладбище. Они стояли вроде и в ближнем кругу, но чуть поодаль от основной делегации, там, где Аллея славы из помпезной переходила в начальственную, но более-менее человеческую часть.
Вадик присматривался к первому вице, который в этот момент воздевал кверху руки и будто бы рассматривал их на просвет – в лучах внезапного маленького солнца, выглянувшего из-за пелены дымного смога.
Вице был в меру безутешен.
– Как думаешь, назначат его на место Михалыча? – шепотом спросил Вадик.
Родя, сощурившись, еще раз внимательно присмотрелся к первому и неопределенно мотнул головой, что в его знаковой системе стоило расценивать как «наверняка».
– Ну, если не нароют чего-нибудь, – протянул он.
– Нет, – сказал находящийся здесь же Топтыга. – Не назначат, – его глаза-искорки светились.
– Не наш человек? – уточнил Вадик.
– Не наш, – подтвердил медведь, – притворяется.
Он крутанул башкой, и Вадику показалось, что медвежья морда кланяется каждому из дымов на горизонте. Восемь, девять… двенадцать…
Вадику надоело считать.
Марго Гритт. Последнее слово
В начале было слово, и слово было в конце. Первое слово было у бога, а последнее слово оставалось за Рукавишниковым, невзрачным Рукавишниковым, и кто бы мог подумать, что мир закончится из-за него.
Лидия Павловна, библиотекарь города Старый Плёс, давно предчувствовала конец мира. Мир тускнел на глазах. Когда ей впервые предъявили внука Гошеньку, по старинке стянутого пеленками, точно смирительной рубахой, – долгожданного, между прочим, внука, которого невестка вымаливала у всех богов, вспомнив даже про древнеегипетских, – Лидия Павловна подумала: «Надо же, какой невзрачный младенчик». Вслух она, конечно же, выдала нечто невразумительно-восторженное, что ожидают услышать новоиспеченные родители при демонстрации дитятка, но про себя только повторила: «М-да, совершенно невзрачный».
«Невзрачный» с некоторых пор стало ее любимым определением для всего подряд. Невзрачный куст сирени, который неряшливо разросся под окном библиотеки. Лидия Павловна видела однажды, как взъерошенная майским ветром школьница искала в нем пятилистник, а потом жадно жевала и кривилась от горечи. Лидия Павловна даже помнила этот вкус – вкус грядущей летней свободы, – но сирень казалась ей какой-то… страшненькой. «Разве можно так о цветах?» – вздыхала Анюта Сергеевна, сотрудница читального зала, который под ее началом стал походить на оранжерею. Невзрачный рассвет. Ради него Лидия Павловна в юности жертвовала самым сладким утренним сном, а теперь невольно вставала задолго до – сна ни в одном глазу, – но восходящее солнце, увы, стало скучнее, мутнее, что ли, словно выцвело за тысячелетия. Невзрачное платье, в котором племянница выходила замуж. Племянница несколько раз подчеркнула, что платье шили на заказ из итальянской ткани, а Лидия Павловна подумала про себя, что таким материалом только кресла обивать.
О сирени когда-то писали так: «…кокетливая красавица, она играет с ветром, который треплет ее гроздья, как пышные юбки…»
О рассвете, например, так: «…над горизонтом бог разжег костер, и первые лучи солнца, как нежные языки пламени, лизнули землю…»
О платье: «…платье, словно сотканное из морозных узоров на зимнем окне…»
Лидия Павловна не сразу догадалась, что происходит. По привычке, привитой за десятилетия сначала ее матерью, потом муженьком, царствие им небесное, она винила себя. Искала причину в возрастных изменениях зрения, изучала статьи в медицинских энциклопедиях об аномалиях колбочковой системы сетчатки, при которых нарушается восприятие цвета. Но дело ведь было вовсе не в цвете как таковом…
Невзрачными казались не только предметы.
По выходным в доме напротив артист местного оперного театра нудно распевался, коверкая итальянское «вьени», но иногда соседям везло – правда везло, без кавычек, – когда на праздники к артисту стекались коллеги по цеху: их застолья традиционно заканчивались русскими народными песнями. Пели не так, как пьяные взрослые терзали «Ландышами» маленькую Лиду, а так, что закачаешься. Лидия Павловна гасила свет на кухне, придвигала стул поближе к окну и слушала тайком бесплатный концерт, загадывая, чтобы спели ее любимую, про коробейников, которых сынище в детстве называл скарабейниками, путая с жуками. Но теперь исполнение оперных певцов как будто разладилось, голоса казались… да, невзрачными, если, конечно, так можно сказать о звуке. Лидия Павловна ворчала, захлопывала окно – ишь расшумелись! – порывалась вызвать полицию.
А как испоганилась халва, без которой не обходился ее ежевечерний чай! Лидия Павловна заметила, что писатели частенько сравнивали халву с грязным стоптанным снегом. Так вот теперь она напоминала снег и на вкус.
Наверное, это возраст давал о себе знать: за семьдесят пять лет Лидия Павловна успела повидать столько кустов сирени, младенцев, рассветов, халвы, что и не сосчитать, вот образы и примелькались, стерлись, как снимки в старой газете, и не вызывали прежней радости. Невозможно же восхищаться рассветом каждый раз как в первый, глупо. Лидия Павловна почти признала, что превратилась в одну из тех противных бабок, которые талдычат: «Раньше было лучше!» Но потом заметила, что то же самое творится и с другими.
Взять, к примеру, ее соседку по лестничной клетке, Антонину. Та будет помоложе Лидии Павловны лет на десять. Антонина провожала как-то внучку на школьную дискотеку. Когда та поскакала по ступеням вниз мимо Лидии Павловны, не дожидаясь лифта, Антонина пробормотала вслед: «До чего же ты у меня серенькая». Шестнадцатилетняя дылда: кокон из радужного тряпья, ресницы-перышки с невысохшим клеем по краям, перламутровая чешуя на скулах, но под искусственным – ангельское, как пишут в книжках, личико. А Антонина выдает: «Серенькая». Или вот в примерочной магазина, где Лидия Павловна выбирала юбку, – все, все невзрачные, ну что ты будешь делать, – она услышала из соседней кабинки плаксивый голос, подумала сперва, что обращаются к ней, но потом поняла, что женщина говорит по телефону: «Мне ничего не нравится, ничего. Все такое… ни о чем».
– Погода сегодня какая-то невыразительная, – поделился с Лидией Павловной наблюдением мужик, торговавший разливным молоком из бочки. – Взгляните на небо. Помните, как у поэта? «И мглой волнистою покрыты небеса…» Как там дальше?.. Но «волнистая мгла» – скажите же! – хорошо. А это что?..
Молочник махнул рукой, и наполненная бутылка едва не выскользнула из его пальцев. «Надо же, люди еще Пушкина наизусть помнят!» – удивилась Лидия Павловна. Взглянула на серенькое невзрачное небо и подумала: «А ведь и правда, у Пушкина лучше было». Даже Анюта «разве-можно-так-о-цветах» Сергеевна как-то утром вдруг буркнула про ту самую отцветшую сирень: «Глаза мозолит». А однажды Лидия Павловна засвидетельствовала нечто совсем уж невероятное: когда она гуляла с Гошенькой, он никак не отреагировал на белку! Дети, способные удивляться даже неказистому камешку, становились безразличными к миру.