Главная улица слободы, Трактовая, обратилась в ад. Большую часть домов охватил пламень, вокруг иных потерянно бродили хозяева. Лишь Анна Павловна, если это была она, оперевшись на клюку, недвижно замерла поодаль лицом к Вере Михайловне.
Сугроб вдоль соседского забора, окружавшего дом Иллариона Максимовича, был будто продавлен вытянутым черным пятном, напоминавшим человеческий силуэт. Вера Михайловна всмотрелась в него и попятилась.
– Вера Михайловна, прячьтесь! – донеслось издали.
Она вскинула голову и с радостию превеликой увидела, что с противуположной стороны улицы ей отчаянно машет Илларион Максимович. Отношения между ними были по преимуществу прохладными, Вере Михайловне претило нарочитое пренебрежение даже начатками светского обхождения, демонстрируемое слободским головой. Но теперь она была искренне рада тому, что он жив, невредим и при этом похвально радеет за ближнюю свою.
Вера Михайловна слабо махнула в ответ, и Илларион Максимович бросился к ней, вздымая блеснувший в свете газового рожка топор. Движения его были замедленны и неуклюжи, но намерения выглядели откровенными и пугающими. Вера Михайловна попробовала шагнуть назад, закрыться руками или хотя бы зажмуриться, но не преуспела ни в чем.
– Прячьтесь! – сипло вскричал Илларион Максимович, достигнув середины улицы, замахнулся, развернувшись к Вере Михайловне боком, – и пара впряженных в сани лошадей сшибла его, как биток умелого городошника сшибает последнюю чурку.
Илларион Максимович отлетел на несколько саженей, рухнув в сугроб, – и к сугробу тут же устремилось чудовище, похожее на гигантского нетопыря, а второй нетопырь, расправляя крылья, взметнулся к тусклой луне.
В памяти Веры Михайловны заворочались полустертые картины то ли из книжек, то ли из давно позабытой юности, но невдолге она сообразила, что к луне устремилась медвежья полость, отброшенная выскочившим из саней седоком, да и сам седок – не чудовищный нетопырь, а чудовищный, но вполне обыкновенных статей человек в распахнутом кожаном плаще и широкополой шляпе, не соответствующих ни сезону, ни моде, ни обстоятельствам.
Достигнув сугроба, в котором слабо ворочался слободской голова, чудовищный человек взметнул руки с чем-то навроде короткого копья – и безжалостно ударил им в самую грудь несчастного Иллариона Максимовича. Фигуры обоих на миг застыли подобно статуе черного мрамора, и сей же секунд в основании статуи вспыхнуло солнце, озарившее всю Трактовую страшнее, чем солнце натуральное, убивающее и испепеляющее.
Вера Михайловна нечаянно опустила глаза, уберегая их от выжигающего света. К ногам ее метнулась тень чудовищного человека, тут же накрытая тяжело рухнувшей полостью из саней. К крючкам ее вычурной деталью медвежьего туалета прицепилось что-то очень знакомое и совершенно здесь неуместное.
Парик Марии Густавовны, изодранный и опаленный со лба.
Силы оставили Веру Михайловну сразу же за калиткой. На третьем шаге она поняла, что налитые свинцом ноги просто не одолеют расстояния до порога, пошатнулась, протянула руку, открывая наклонную дверь, и почти свалилась в ледник.
Холод, тьма и общее оцепенение показались спасительными, как в детстве, когда Верочка пряталась от сестер в прохладной повалуше: замирала в счастливом испуге, моля, чтобы ее не нашли, и мечтая о том, чтобы нашли поскорее. Сей час она поймала себя на похожем жертвенном ликовании и изумилась столь внезапному помрачению рассудка. Изумилась и перепугалась. Непроглядный мрак составлял основу почти бесконечной жизни Веры Михайловны, источником же света, смысла и надежды был единственно ея разум. Ужель он подвел в самый жуткий час?
Нет, сообразила она, с трудом восставая из совершенно окаменелого состояния. Разум не подвел, а привел меня к последней возможности спасения. К ларю, в коем хранились деликатесы, положенные на лед в канун тезоименитства Императора, не дождавшиеся выноса к столу Царского праздника, и без того ломившемуся от сбора и уместной снеди, и оттого оставленные ждать Рождества.
Вера Михайловна уверенно дошла до ларя, откинула крышку и повела мраморной как будто рукой по ледовой перине, не чувствуя ни холода, ни наросших пузырчатых неровностей и обмирая в ожидании того, что деликатесы исчезли, ссохлись либо пришли в негодность иным коварным путем.
Но нет, они были на месте и в совершеннейшем состоянии. Горло и десны Веры Михайловны охватил лютый жар, руки же затряслись так, что ларь наполнил костяной стук. Она принялась отколупывать деликатесы, с трудом вырезывая под их подошвами пластинки льда, ответно уязвляющие Веру Михайловну в последние из сохранивших чуткость пятнышки телесной оболочки под ломкими ногтями.
Набрав горсть, она поспешно, забыв о вечной потребности быть утонченной и женственной, впихнула в рот скользкие ледяные камушки и замерла в утомленном вожделении.
Горячие стрелы разлетелись от гортани, ударили в челюсти, в макушку, в лоб и переносицу, которую отчаянно засвербило. Жар бурливыми потоками стек по шее в руки, незамедлительно ощутившие разнообразие окружающего холода, погладил спину, расправил грудь, колючими искрами крутнулся в животе и обрушился по бедрам к коленям и лодыжкам, толкая их невесть куда.
Отчего же невесть, поняла Вера Михайловна, поспешно собирая оставшиеся деликатесы. К миру и к знанию – хотя бы о том, что нас убивает.
Она беззвучно и удивительно легко поднялась к дощатой двери, прильнула глазом к щели и сумела не отшатнуться сей же миг, когда мимо тяжело прошагал, поскрипывая кожей, страшный убийца. В левой, дальней от Веры Михайловны руке он держал острый дымящийся кол, в правой – изрядных размеров саквояж. Из саквояжа торчали малопонятные продолговатости, напоминавшие не то рукоятки смертоубийственных орудий, не то деревянное католическое распятие. Вера Михайловна прикрыла глаза, однако сделала это с некоторым запозданием. Отсвет, упавший невесть откуда, на мгновение вынул из сумрака медную табличку с готическими буквами, прихваченную к крышке саквояжа. Вера Михайловна успела увидеть проклятое имя. И успела все понять.
Вера Михайловна поняла, что отсидеться в укрытии ей не удастся.
Вера Михайловна поняла, что убийца не уйдет, пока не уничтожит каждого обитателя Упоровой слободы и не выжжет дотла каждое ее строение.
Вера Михайловна поняла, что шансов сохраниться в столкновении с опытным убийцей Вангельсингом у нее в наилучшем случае один-единственный против девяноста девяти прискорбных.
Вера Михайловна поняла, что каждый миг, который она проведет в попытке уклониться от исполнения долга пред кругом и миром, долга обязанности и чести, долга, принятого не ее, а высшей волей, каковая лишь и может ее освободить, – каждый этот миг будет стыдной вечностью здесь и мучительной – в ином существовании, заменяющем блаженный покой изменникам и трусам.
Вера Михайловна тяжело вздохнула, забросила в рот последнюю пиявку, содрогнулась от пароксизма наслаждения, осторожно проверила пальцем режущие кромки отчаянно зачесавшихся зубов и выскользнула за дверь, молясь немногими дозволенными словами о помощи – не родной земли, так обретенной, не высших сил, так низших, не света, так тьмы.
Тьма сгустилась.
Хелена Побяржина. Ясное дело
Мама думала, что у них с тем человеком, который подарил сперматозоид для моего зачатия, будет такая же лавстори, как у Джона и Джейн, но никакой истории не вышло, так, вспышка страсти после выхода из кинотеатра, где они смотрели этот трешак (это я так думаю, мама так не думает, ясное дело) под названием «Мистер и Миссис Смит». С тех пор она постоянно пересматривает этот фильм, сколько я себя помню, – по-моему, это не норма. Ведь у них с тем человеком не вышло даже так, как у всамделишных Джоли с Питтом. А я бы, кстати, не отказался быть сыном кого-нибудь из них. Лучше, конечно, Питта, потому что мама у меня и так мировая, только совсем на Джоли не похожа: начнем с того, что у нее короткая стрижка и глаза карие. Что касается моего якобы отца, то есть донора для яйцеклетки, то в детстве я часто представлял, что он в самом деле был агентом Питтом-Смитом и его ликвидировали. Не мама, ясное дело. Если вкратце, то он так и остался ноунеймом, мама дала мне свое отчество, поэтому я Александрович – не по-настоящему, а от имени дедушки, который умер еще до моего рождения, а Илья – уже сам по себе.
Мама могла бы сочинить историю моего зачатия в пробирке, выдумать папашу летчика-испытателя или шахтера, погибшего под завалом, но она предпочла вообще не говорить со мной об этом. Никогда. Однажды только, лет десять назад, проболталась своей подружке за столом, что-то они тогда праздновали шампанским с шоколадкой, какую-то ерунду, типа Восьмого марта, и эта подружка, тетя Лена, ее спросила: так как же так получилось? А мама: я думала, у нас все будет, как у Джона и Джейн… Вот тогда-то я и услышал. Нечаянно вышло. Мама, наверное, не думала, что я пойму, но я уже мог сложить два и два. Не все прояснилось сразу, сначала я недоумевал, почему маме хотелось вести долгую перестрелку с тем человеком и действительно ли она способна угнать соседский минивэн, но когда подрос, то просек, о чем именно она говорила, и, ясное дело, спрашивал! Задавал вопросы. Не Бредом же единым жив человек. Этот бред про кино нужно было как-то развить. Как они познакомились? Он что, переспал с ней и просто сбежал наутро? Где это было? Как это было? Но она всегда грамотно переводила тему. Я помню, как долгое время чувствовал себя ластиком. Чем-то, что должно Что-то стереть. Но стереть я должен был как бы – себя. Самоуничтожиться, удалить как брак. Это особенно обострялось, когда пацаны приходили летом с отцами гонять в футбик на стадион, а я приходил с мамой, которая тряслась надо мной, как над младенцем, чтобы мне случайно не зарядили мячом в лицо. Но со временем я придумал, что если я вне-брачный ребенок, то бракованным быть не могу. Да и Макс говорит: раз на мне сработал естественный отбор, то это кому-нибудь нужно. В смысле эволюции необходимо. Макс – ботан страшный, ну он и собирается стать биологом. И у Макса тоже нет отца. Но есть дядя Паша. Лучше, конечно, никого не иметь, чем такого дядю Пашу, в их доме постоянно ругань на чем свет стоит. Мама у Макса пожилая, не знаю точно, сколько ей лет, может пятьдесят, но мне она кажется дико старой и в сравнении с моей мамой просто небо и земля. Моей маме тридцать семь, и она следит за модой. Да и в своем врачебном белом халате – красотка, ого-го. А мама Макса следит только за распродажами и скидками по красной цене, потому что ей сложно содержать двоих детей на зарплату продавца, ведь дядя Паша в своей обувной мастерской зарабатывает, кажется, только себе на выпивку, полностью оправдывая выражение «пьет как сапожник», хоть Макс и говорит, что у него в чести «бухло без претензий», обычное, плодово-ягодное. У Макса есть младшая сестра – Миланка, и отчим зовет их Эмэндэмсы. Миланке девять, она дерзкая, говорит, что я ее краш, и вечно заставляет краснеть, рассказывая на каждом углу, что выйдет за меня замуж, но, во-первых, я не собираюсь жениться, а во-вторых, все равно вряд ли. Вряд ли она похудеет, а мне нравятся стройные женщины, такие как мама, которые следят за фигурой, питанием и чекают все новинки. Мама постоянно советуется по любым вопросам, если не с тетей Леной, то с Алисой. Вообще-то тетя Лена ее и подсадила сначала на голосовой помощник, а потом на нейросети. Теперь у мамы всегда есть как минимум пять вариантов развития любых событий и она никогда не заморачивается с тем, что приготовить на ужин или подарить «коллеге с нетривиальными интересами». Она и меня пытается подсадить на все эти игрушки, но мне не очень интересно. Мама даже сердится, спрашивает: «Почему ты такой нелюбопытный?» «Ваше поколение слишком избаловано, – нудит она. – Вам не по