Наваха дедушки Пако
1
Над Парижем Сен-Симона голубым куполом раскинулось Новое Небо. Ясное, умытое, не тронутое копотью туч, оно щедро дарило свет и тепло. Солнце исчезло. В нем не было нужды — свет струился из глубин космоса, навсегда изгнав ночь.
Синева. Золото космического огня.
Грядущее.
Языческий божок Гипнос был милостив к социалисту Шевалье. Он даровал сон-мечту о том, ради чего стоило жить и умереть. Друзья не зря гибли на баррикадах, пролив кровь на булыжник мостовой. Грядущее близко, оно уже здесь. Мы изменили тебя, мой Париж!
Сияние неба, отсвет земли…
— Республика и Разум, Огюст! — знакомый голос звучал устало. — Нравится?
Шевалье знал, что спит, а потому ничуть не удивился.
— Республика и Разум, гражданин Книгге. Или мне лучше звать вас — барон фон Книгге? Теперь я знаю, отчего вам по душе кладбища. Сорок лет без малого — в гробу! Привыкли, герр алюмбрад?
Сверху, со звенящих высот, Париж походил на гигантские соты. Кварталы сверкали металлом. Блеск не имел названия. Сталь? серебро? серый чугун? — нет, не то…
— Алюминиум, — подсказал Человек-вне-Времени. — Жуткая безвкусица! У нас в Германии есть пословица: «Маленькая ложь рождает большое недоверие». Я мог бы вам все объяснить, и вы бы поняли, Огюст. Но я не стану пояснять. Вы хотели узнать, чем кончилась сказка? — про кантон Ури…
Кварталы приблизились. Стало можно рассмотреть отдельные дома — колонны-ульи в сотни этажей. С их крыш взлетали монгольфьеры — огромные, словно океанские корабли, и маленькие, как лодочки на Сене. Шевалье поглядел в сторону острова Ситэ — и замер. Ажурная башня-колосс горделиво поднималась к зениту. На ее вершине, раскинув руки, стоял монумент-исполин.
Тот, кому Господь вручил руководство Светом.
Исаак Ньютон!
— Доктора звали, конечно, не Франкенштейн. Он был очень стар. Всю жизнь доктор посвятил науке, но ничего не добился. И тут такой шанс! Регенерация у человека — это прославило бы его на весь мир. Experimentum in anima vili — опыты по живому. Помните про стальную пилку? Нашему Ури вновь отрезали ноги, а заодно и руки. Не из жестокости, из научного интереса. Важно было понять, вырастет ли хвостик у бедной ящерки…
Золотистый свет потускнел, в нем проклюнулись черные пятна. Шевалье мотнул головой, гоня наваждение. Нет, нет! Наука не виновата. Преступники и сумасшедшие исчезнут только здесь, в дивном мире Грядущего.
— Доктор не был злодеем, Огюст. Как не был развратником маркиз де Сад. Женщины маркиза не интересовали, он исследовал нашу психику — до донышка. Если отбросить религию и мораль, если поставить в центр мира не Бога, а знание — что помешает доктору резать мальчика? Конечности, органы, глаза. Резать — и каждый раз изумляться открытию. Ящерка выращивала, что попросят. Представляете? Доктор исписал сотни листов, законсервировал десятки препаратов в спирте, заполнил альбомы рисунками. Он был очень добросовестным и очень любил науку. Вы не думайте, доктор жалел мальчика, даже плакал вместе с ним. Однако считал, что это нужно для будущего. Чтобы люди стали лучше, здоровее, красивее… Природа для него была не храмом, а лабораторией. Вивисекторской… Не вам его осуждать, Огюст. Вы уже убили кое-кого только за то, что они мешали пришествию Нового Мира. Убили — и успели забыть.
Отвечать Шевалье не стал.
Слова — ветер, пустой звук. Главное, что Грядущее здесь, перед глазами. Значит, жертвы были не напрасны. Великий Ньютон обнимал мир, серебристый металл горел теплым огнем. Да, жертвы! Да, смерть! Но люди научатся жить счастливо.
Понял, алюмбрад?
— Мальчик вырос. Он стал очень сильным, научился хитрить, притворяться. Даже получил образование — в определенном смысле. Однажды ночью он выломал дверь лаборатории и отправился на поиски своего палача. Убил его, всю семью, поджег дом. А потом стал охотиться на злых докторишек. Мальчик понял, что мир станет гораздо лучше, если разорвать на части всех врачей. Я подобрал его, успокоил, оставил при себе. Он очень добрый, мой Ури. Мухи не обидит. Когда последний доктор на Земле захлебнется собственной кровью, он захлопает в ладоши…
Огюст не слушал. Кошмару не затмить прекрасное видение. Париж Сен-Симона под синим небом: золото льется сверху, серебро встает снизу. Развернулись во всю ширь проспекты, кишащие странными фиакрами; зелень бульваров, квадраты площадей. Вот и люди — те, ради которых…
…Бурая каша вытекала из кастрюли, забытой на огне. Бурлила, вскипала пузырями, разливаясь по городу-мечте. Мелькнул лоскут кожи, утыканной иглами. По чистой, гладенькой мостовой ползло, извиваясь, бородавчатое щупальце. Бесформенные обрубки, сохраняя омерзительное сходство с человеческими фигурами, грибами-поганками восставали из булькающей жижи — и вновь опадали, сливаясь с ней.
В уши ударил звук — чавканье и шипение.
— Гряду-щ-ще-е-е! Приш-ш-шло-о!
— Если бы я умер в 1796‑м, Огюст… Если бы вас убили вчера — мы оба умерли бы счастливыми. Правда?
— Приш-ш-шоединяйша-а-а, Ш-ш-шевалье-е!..
— Жить ради Грядущего… Что может быть прекраснее?
В голосе Адольфа фон Книгге не крылось насмешки.
Только печаль.
2
Ночью прошел слабый дождь.
Подошвы скользили по мокрой траве. Приходилось следить за каждым шагом, чтобы не плюхнуться носом в грязь. «Славный денек для поножовщины!» — мрачно усмехнулся Огюст Шевалье. Старые башмаки, в которых он ушел из дома, сослужили хорошую службу. Пусть дураки смеются: мол, трущобный франт… Зато толстая, шершавая кожа подметок и каблуки, подбитые ребристыми подковками, послужат в драке куда лучше изящных туфель с пряжками.
Нам достатком не хвалиться…
Последние шесть франков он потратил на фиакр. Кучер заломил двойную цену, упирая на раннее время и дороговизну овса. Одалживаться у баронессы решительно не хотелось. Ладно, наскреб по карманам, рассчитался. Деньги — прах, с голоду не помрем.
Главное, ноги свежие.
«Ноги должны быть свежими, малыш, — учил дедушка Пако, сосед семейства Шевалье в Ниме. — О, ноги! Если мужчина считает себя navajero, он дерется с ловкостью мавра, отвагой тореадора и грацией танцора фламенко! Ну‑ка, пойдем на задний двор…»
Дедушка Пако, для своих — Пако Хитано, был из андалузских цыган. Сбежав из Испании, где по нему плакала виселица, он осел в Ниме еще до рождения Огюста — и открыл оружейную мастерскую. Навахи Хитано славились далеко за пределами города. От клиентов отбою не было. Складной нож, на стали которого скалилась волчья морда — клеймо дедушки Пако, — ценился вдвое против любого другого.
В мире не нашлось бы такой навахи, которую старик не сумел бы изготовить. Гигант-навахон, в раскрытом виде подобный рапире. Салва Вирго — крошечный Страж Чести, скрытый за подвязкой женского чулка. Севильяна с лезвием в виде «бычьего языка». Serpent, Arlequin, de muestra; с двумя клинками, с тяжелым шариком на конце рукояти…
«Ножевой бой, малыш, — грязный бой. Честь мужчины — смерть врага. Остальное придумали умники и герои. Первые — трусы, вторые — дураки. Плюнь врагу в лицо. Брось в глаза горсть табака. Табак с перцем? — еще лучше. Оскорби гордеца, испугай малодушного. И шевели, шевели свой нож! Пусть они видят клинок, а не тебя, ядовитого el niño navajero…»
— Доброе утро, господа!
Его ждали. Хмурый, злой, как сатана, Пеше д’Эрбенвиль расхаживал у кромки воды, завернувшись в плащ. Ответить на приветствие он и не подумал. На лице бретёра читалось острое желание покончить с дуэлью самым быстрым образом. Зато секунданты получали очевидное удовольствие. Не каждый день судьба расщедривается на такой подарок — участие в оригинальнейшем поединке!
Будет, о чем рассказать друзьям…
Газетчик Бошан строчил в блокноте, готовя заметку сразу для двух рупоров общественного мнения — лояльной «Le Moniteur» и оппозиционной «Le Courrier francais». Лицо толстяка раскраснелось, взор пылал огнем вдохновения. Казалось, он сочиняет любовное послание в стихах, а не репортаж.
«Ну конечно! — с сарказмом подумал Шевалье. — Суммарный тираж в шесть тысяч куда лучше любой из половинок этой цифры! И гонорар — сообразно. Всю жизнь мечтал попасть в поле зрения прессы…»
— Рад видеть вас в добром здравии! — с преувеличенным радушием поклонился Люсьен Дебрэ, секундант д’Эрбенвиля. Он явно смущался грубым поведением бретёра и, как дипломат, желал смягчить ситуацию. — Господа, прежде чем начать дуэль, я хочу предложить вам…
— Исключено, — буркнул д’Эрбенвиль.
Сбросив плащ и оставшись в одной рубашке, он стал тщательно обматывать плащом левую руку. Чувствовалось, что за выбором подходящего «щита» Пеше провел не меньше половины ночи. Складки получались красивые, в римском стиле.
— Что — исключено? Я еще ничего не предложил…
Дебрэ растерялся. Молодой чиновник, в конце карьеры видящий себя министром, он готовился к выступлениям заранее. И терпеть не мог, когда его перебивали.
— Вы хотели предложить нам помириться, — разъяснил Шевалье, приседая, чтобы согреться. — Мой противник отказался. Полагаю, он — ясновидец, и предугадал содержание вашей речи. Тысяча чертей! Мне никогда не случалось драться с ясновидцем. Полагаю, это увлекательно…
Д’Эрбенвиль побагровел:
— Чтобы предвидеть вашу смерть, не надо ходить к гадалке!
Шевалье оставил его реплику без внимания. «Оскорби гордеца…» Да, дедушка Пако. Ножевой бой — грязный бой. Даже если он называется дуэлью. Пусть один из секундантов носит монокль в черепаховой оправе, а второй скрипит карандашиком, сочиняя бойкие статейки — от этого грязь не станет чище.
— Я захватил пистолеты, — Бошан на миг оторвался от блокнота. — На всякий случай. Господа, право, это глупость! Неужели вы станете резать друг друга, словно пьяные матросы в кабачке? Обменяйтесь благородными выстрелами, и отправимся пить вино!
— Спасибо за заботу, — кивнул Шевалье. — Но я настаиваю на ножах. Благородство — не мой конек. Впрочем, если д’Эрбенвиль боится испортить красоту…
Выпад достиг цели.
— Оставьте, Бошан! — сверкнув глазами, бретёр выхватил кинжал из ножен. — Этот наглец желает, чтобы я разделал его, как отбивную? Хорошо, он получит все, что хотел. Хватит тянуть время! У меня в полдень назначено свидание. Начинайте!
Не возражая, Огюст Шевалье сбросил куртку, отдав ее на хранение газетчику. Тщательно застегнул ворот рубашки, вызвав град насмешек со стороны д’Эрбенвиля. Затем, не торопясь, достал из-за пояса наваху и раскрыл ее.
Кр-р-рак! — громко скрежетнул нож.
— Я читал, — с видом знатока обратился Бошан к Дебрэ, — что такой механизм разработали по заказу полиции. Он затруднял работу наемным убийцам. Раскрыл нож, и жертва сразу слышит, что в кустах прячутся los banditos…
— Они что, идиоты? — удивился дипломат.
— Кто? Жертвы?
— Убийцы! Зачем им приобретать такие… э‑э… шумные ножи?
— Не знаю, — смешался газетчик. — Все так пишут.
Шевалье не стал объяснять секундантам, что зубчатое колесико позволяет фиксировать клинок в любом промежуточном положении, защищая пальцы — и даря возможность делать кое-какие трюки. Пусть думают, что хотят. Вон, д’Эрбенвиль и вовсе содрогнулся, услышав скрежет, словно ему уже вбили гвоздь в крышку гроба.
Сняв шляпу из плотного войлока — такие в Ниме носили погонщики мулов, — Огюст накрыл ей левую руку, забрав края в кулак. «Дедушка Пако обожал шляпы, — вспомнил он. — Собрал целую коллекцию. Даже в сортир ходил с покрытой головой. А к плащам относился с подозрением. Тяжело, говорил, жарко и прыгать труднее…»
Шляпу он прихватил с собой, идя на баррикады. Старушка держалась молодцом — осталась на голове, не потерялась в драке. И сейчас была готова без трепета встретить лезвие вражеского кинжала.
Огюст старался не думать о Галуа. О том, что буквально неделю назад возле этого неприятного, вонючего пруда юноша-математик схлопотал пулю в живот. И надменный Пеше д’Эрбенвиль стоял над раненым, ухмыляясь, а потом ушел — не оборачиваясь, даже не потрудившись довезти Галуа до больницы. Несчастного подобрали случайные люди. Если бы не они, труп нашли бы много дней спустя — распухший, истерзанный собаками.
«У меня нет времени…» — пометка на полях рукописи.
Сколько ни верти снежинку вокруг оси, проходящей через ее центр, — мертвых не воскресить. В прошлое не вернуться, не предупредить: «Берегись!» — снег засыпал дороги, сугробы встают на пути смельчаков…
— Вы готовы, господа? Сходитесь!
Чувствовалось, что д’Эрбенвиль — отличный фехтовальщик. Он и кинжал держал, как шпагу, выставив руку далеко вперед. Плащ, намотан не до конца, волочился по земле — впитывая росу, наливаясь опасной тяжестью. Окажись у бретёра клинок подлиннее, Шевалье несдобровать. Выпад, другой — разведка, не более. Но острие лишь самую малость не дотягивалось до лица Огюста.
Этого он и ждал, на это надеялся.
— Такой молодой!.. ай, горе мне! — такой молодой, а уже торопится умереть!..
Выпад. Режущий удар наотмашь.
— Ай, беда! Смотрите, люди! — подлец в рай боком лезет…
Друзья Пако Хитано съезжались в Ним со всех концов Европы. Бородачи в живописных лохмотьях, веселые и вороватые, они учили мальчишек, пригретых дедом: «Язык острей ножа!» Враг все слышит. Хорони врага заранее. Молоти любую чушь, лишь бы злила. Перемывай косточки, прежде чем щекотнуть их ножичком.
«Учись, малыш! — под этим соусом я разделал Энрике Босяка. А наваха Энрике, все знают, славилась отсюда до Мадрида!..»
— Эй, приятель! Коня продал, друзей продал, честь продал…
Кинжал взбесился.
— …жизнь даром отдавай! Грош цена твоей жизни…
Взмах плаща.
Нет, бретёр. Это ты на сцене, в «Нельской башне» будешь размахивать. Под бурные аплодисменты. А здесь — извини. Спасибо, дедушка Пако, за науку. Отвага тореадора, ловкость мавра. И грация танцора фламенко. Ты заставлял нас, неуклюжих мальчишек, плясать до изнеможения. Играл на гитаре, со старческой хрипотцой распевая жаркие, страстные песни: солеа, сигирийя, фанданго. И бил сопляков палкой, если мы не ловили ритм…
Огюст Шевалье поймал ритм.
Улучив момент, он прыгнул к д’Эрбенвилю. Шляпа, зажатая в кулаке, ловко сбила вооруженную кинжалом руку в сторону. «Бычий язык» навахи лизнул бретёра выше локтя, по вздутой мышце — с оттяжкой. Огюст расхохотался, дразня противника. И — сразу назад, увернувшись от клинка, отбивая каблуками рыдающую, зовущую чечетку.
Прыгать дедушка Пако учил «по‑андалузски» — зайдя в воду по грудь.
«Наваха, — говорил старик-цыган, не знающий латыни, и был прав, — это бритва. Фламенко — огонь. Бритва из пламени — жжет, режет, пляшет…» Маленький Огюст кивал, соглашаясь. Уже потом, в Нормальной школе, выяснив, что значит на языке древних римлян «novacula» и «flamma», он купил бутылку дорогущей «Мадам Клико» — и выпил за здоровье Пако Хитано, мастера танцующих ножей.
Ay de mí, perdí el camino;
¡Déxame meté’l rebañu
Por Dios en la to cabaña!
Entre la espesa flubina —
¡Ay de mí! — perdí el camino!..[17]
Д’Эрбенвиль не знал испанского.
Убежден, что противник издевается над ним, распевая глумливые куплеты; стервенея от боли в порезанной руке, он решил прибегнуть к хитрости. Отступая, Пеше оставил свободный край плаща перед собой на траве — ну! ну же! Шевалье решил не разочаровывать противника. Притворившись, что в азарте пляски не заметил подвоха, он двумя ногами наступил на коварный плащ. Ликующий бретёр рванул «ловушку» на себя, желая опрокинуть врага, — и Огюст кошкой подскочил вверх, умело махнув ножом.
Инерция пустого рывка чуть не заставила д’Эрбенвиля упасть. Стараясь удержать равновесие, он всем телом наклонился вперед — и нарвался на молниеносный «autografo maestro». Лезвие навахи полоснуло его по лбу, сразу над бровями.
Лицо залила кровь.
¡Déxame pasar la noche
En la cabaña contigo!
Perdí el camino
Entre la niebla del monte —
Ay de mí — perdí el camino…[18]
В сущности безобидный, «автограф» выглядел ужасно. Длинный, обильно кровоточащий порез превратил красавца в урода. Отступая, размахивая кинжалом вслепую, Пеше тер глаза плащом, боясь не увидеть, пропустить следующий — смертельный! — удар.
— Хватит, господа! — ужаснулся Бошан. — Прекратите!
Как всякий газетчик, он любил страшные истории лишь на бумаге. Свои знаменитые «Репортажи из анатомического театра» он сочинял, не выходя из кабачка на Монмартре, в перерывах между первым и шестым стаканчиком божоле. Читатели заходились от восторга, не догадываясь, что реального в «Репортажах» — лишь надпись над Школой Хирургии: «Это место, где смерть охотно помогает жизни!»
— Я полагаю, обе стороны целиком удовлетворены, — согласился Дебрэ. К ранам, в особенности — чужим, чиновник относился с отменным равнодушием, не в пример журналисту. Но речь и на этот случай подготовил. — Надеюсь, дуэлянты сочтут возможным…
— Нет! — заревел д’Эрбенвиль. — Ни за что!
Пританцовывая на месте, Огюст Шевалье отметил, что с бретёром творится неладное. Капли крови, стекая по лицу Пеше, выцветали, теряли красный цвет. Сорвавшись со щеки или подбородка, они на миг зависали в воздухе — наливаясь слепящей, колючей белизной; в падении — замерзали, как при лютом морозе, делались плоскими, выпячивались ломкими, заиндевевшими лучами.
Не капли — снежинки!
Одна за другой они медленно летели вниз, образовывая на траве шевелящийся сугроб. Сцепившись лучами, шестиконечные звезды ворочались, как шестерни, управляя друг другом. Странным образом они напоминали часовой механизм. Сугроб закручивался двойной спиралью; от ног д’Эрбенвиля подползал к Шевалье, притворяясь четой играющих гадюк. Вкрадчивый скрежет, словно под землей открывалась сотня навах, лез в уши.
«Что происходит? — хотел спросить молодой человек. — Что за чертовщина? Почему никто ничего не замечает?» Но задать вопрос не успел.
«Огюст?» — спросил кто‑то.
3
«Я в своей жизни часто позволял себе высказать предположения, в которых не был уверен. Но все, что я написал здесь, уже около года в моей голове, и слишком в моих интересах не ошибиться, чтобы меня могли заподозрить… будут, я надеюсь, люди, которые найдут свою выгоду в расшифровке всей этой путаницы…»
— Огюст?
Он выкарабкался из сугроба и протер глаза. Минутой ранее Огюст Шевалье песчинкой летел между шестернями-снежинками, образовавшими часы-спираль. Звук частей механизма, трущихся друг о друга, оглушал. Сейчас же — и ничуть не меньше — его оглушила тишина.
«Это ты?» — удивленно спросило беззвучие.
От пруда Гласьер тянуло сыростью. Ветер ерошил кусты на склоне. Куда‑то сгинули секунданты. Пеше д’Эрбенвиль остался на месте, но сильно изменился. Исчезла кровь на лице. Сгинул плащ; пропал кинжал. Стали шире плечи, на щеках заиграл румянец. Длинные волосы до плеч сменились короткой, простонародной стрижкой. Парижский щеголь-аристократ превратился в чистокровного южанина, уроженца Нима…
Огюст Шевалье смотрел на самого себя.
Кто так поздно к нам пришел,
В нашу компанию, к Маржолен?
Кто так поздно к нам пришел —
Гей, гей, от самой реки?
Насмешливый хрусталь колокольцев рассыпался по берегу. Динь-динь, милый! Новенький-новенький… А вот и мы, твои друзья! Посмотри, какой ты красивый! Какой сильный! Какой у тебя в руках замечательный пистолет — «Гастинн-Ренетт», дядино наследство…
— Почему ты здесь, Огюст? — спросил Шевалье у своего двойника.
В ответ двойник оскалил желтые, криво растущие зубы.
— Тебя тоже вызвали?
Двойник молчал, ухмыляясь.
«Да, — хотел вместо него ответить Шевалье-первый. — Да, меня — тоже. Твой убийца, Пеше д’Эрбенвиль — я заставлю его признаться…»
Вместо этого в голове взорвались дьявольские бубенцы:
«Ты знаешь, мой дорогой Огюст, что это не были единственные вопросы, которые я исследовал. Мои главные размышления… я рассудок свой принес!.. были направлены… к трансцендентному анализу теории неопределенности. В вашу компанию, к Маржолен!.. речь идет о том, чтобы видеть a priori, какие замены можно произвести…»
Двойник одернул длинную, неопрятную кофту и шагнул вперед. Ствол пистолета уперся Огюсту — настоящему! подлинному!.. — в живот. Волчья усмешка стала шире, приветливей. Глаза, не мигая, смотрели на жертву.
— Что ты делаешь, Огюст?
— Д‑дверь! Какие они дураки, эти умники…
— Что ты делаешь?!
— Я? Убиваю…
— А что делаю я?
— Ты? Умираешь…
Звенели, плясали колокольчики. Летели хрустальные брызги. В воду, затянутую ряской, в колючие кусты боярышника. Ласково скрежетали звезды-снежинки, вновь закручивая двойную спираль. Майское утро, темный пруд. Кто ты, маска?
Прямая дорожка в больницу Кошен, и дальше — на кладбище Монпарнас.
Он безумие принес,
В нашу компанию, к Маржолен,
Он безумие принес,
Гей, гей, от самой реки…
В глазах злобного двойника Шевалье увидел свое отражение. И не узнал себя. Черные кудри вьются, закрывают уши. Запали, как от голода, щеки. Высокие скулы, нервные дуги бровей. Длинный, тонкий нос с трепетным изгибом ноздрей. Бледен, худ, изможден — боже мой! — как из зеркала, из глаз убийцы на Огюста смотрел…
«Доказательство нуждается в некотором дополнении. У меня нет времени».
…Эварист Галуа, мертвец-математик.
— Кто ты? — уже ничего не понимая, спросил Шевалье у двойника. — Если я — Галуа, то кто же ты? Кто ты такой, мерзавец? Признавайся! Наемник, негодяй, палач под личиной! — кто ты?! кто?..
«У меня нет времени», — ответил выстрел.
4
— Кто ты? Признавайся!
— Оставьте его, Шевалье! Он уже все сказал!
— Кто ты?!
— Дебрэ, он его зарежет! Помогите мне растащить их…
— Да-да, Бошан, конечно…
— Отвечай! Или я разрежу твой лживый рот!
— Шевалье, вы сошли с ума!
— Ты знаешь, что такое «севильский поцелуй»? Моя наваха объяснит…
— Дебрэ, да что же вы стоите!..
— Я уже сознался! Я — агент! Агент полиции! Уберите нож, идиот…
— Ты — убийца! Ты убил Галуа!
— Нет!
— Да!!!
— Да нет же! Меня спугнули! Я не дошел до пруда!
— Шевалье, опомнитесь!
Хрустальные колокольчики смолкали, отпуская рассудок из цепких, колючих объятий. Исчез и скрежет. Никаких снежинок-шестерней. Растаял сугроб. Болел живот, словно там ворочалась пуля.
«Дуэль! — вспомнил Шевалье. — Моя дуэль!»
Ужас раскаленной иглой пронзил сердце. Пока ты, братец, страдал видениями, д’Эрбенвиль изловчился и воткнул тебе, беззащитному, кинжал в брюхо. С бретёра станется. Спеши на тот свет, торопись, несчастный!.. твой приятель Эварист Галуа не успел далеко уйти — догонишь…
Сосредоточившись, Огюст почувствовал, что зрение возвращается к нему. Чье‑то лицо — искаженное страхом, залитое кровью — маячило внизу, совсем рядом. Казалось, невинная мадемуазель, опрокинутая навзничь злодеем-насильником, вдруг сообразила, что это не пьеса господина Дюма, а пруд в глуши.
Кричи — не кричи, никто не услышит…
— Д’Эрбенвиль? Это вы?
— Я! Не режьте меня, умоляю…
Огюст убрал наваху. Раньше ее острие упиралось д’Эрбенвилю в ямочку на верхней губе. Как бретёр умудрялся что‑то отвечать в такой ситуации, оставалось загадкой. Валяясь на траве, коленом Пеше упирался в живот противника, безуспешно стараясь оттолкнуть навалившегося сверху Шевалье.
Так вот почему болит живот…
— Агент полиции, — с брезгливостью сказал Люсьен Дебрэ. — Кто бы мог подумать…
Чиновник явно жалел, что вызвался секундировать отпетому подлецу. Государственные служащие, в особенности — сотрудники министерства внутренних дел, по странной иронии судьбы ненавидят полицейских агентов в сто раз больше, чем остальные французы.
Дебрэ не был исключением.
— Не марайте руки, Шевалье. Он признался. Двойной предатель — сдавал префекту полиции и республиканцев, и монархистов. Какая разница, чьей шкурой торговать? Лишь бы хорошо платили…
— Нет! Он должен подтвердить, что убил Галуа. При свидетелях!
Слезы текли по щекам бретёра, смывая подсохшую кровь. Д’Эрбенвиль обмяк, утратив волю к сопротивлению. Из дерзкого аристократа вынули стержень, оставив вялую размазню гнить у пруда — прошлогодняя листва, вчерашний снег.
— Я хотел его убить!.. Мне велели… Но я не смог!
— Только не говорите, что в вас проснулось милосердие!
— При чем тут милосердие? Я ехал верхом, по дороге на Бьевр… когда я сворачивал к пруду, меня догнал Дюшатле… Вы знаете Дюшатле?
— Знаю. Дальше!
— Завязалась ссора. Он сказал, что в курсе, на кого я работаю. И лично прикончит меня, если я хоть пальцем трону вашего Галуа! Это бы меня не испугало, но он пригрозил разоблачением…
— Короче!
— Я повернул назад, в Париж. Губить себя из-за щенка…
— Врете!
— Можете отрезать мне язык, но это — правда…
Шевалье встал. Закрыл наваху, сунул за пояс. Все потеряло смысл. Д’Эрбенвиль не врал. Последняя ниточка, ведущая к смерти друга, оборвалась. Если, конечно, не считать за версию бред, затуманивший рассудок во время дуэли. Снежинки, двойник, колокольчики… На всякий случай он прислушался.
Тихо-тихо, еле-еле; в глубине пруда…
Тело друга он принес,
В нашу компанию, к Маржолен.
Своего дружка принес,
Гей, гей, от самой реки…
5
Бошан подвез его на фиакре. В экипаже они о чем‑то говорили. Кажется, о политике. И о женщинах. Газетчик вдруг хлопнул себя по лбу:
— Совсем забыл! У меня для вас есть книга! Господин Тьер передал…
В книге лежала записка от гномика:
«Если хочешь, возвращайся к себе. Засады нет. Тебя не ищут. Почему — не знаю. Ним — дырявая бочка, дуракам везет…»
Дальше разговор не клеился. Фиакр свернул к Ситэ. Шевалье распрощался и вышел, желая пройтись. Домой, домой, прочь от опротивевшего особняка Де Клер! Хотелось собраться с мыслями в привычной обстановке, не чувствуя себя обязанным госпоже Вальдек. Увы, мысли собираться решительно не желали. Разбегались тараканами, прятались в щелях рассудка. Самые наглые принимали вид мудреных уравнений, дразнясь множеством переменных, — и никак не решались.
Ни в радикалах, ни иным способом.
Комната, знакомая до мелочей, плыла перед глазами. Он отыскал початую бутылку анжуйского, плеснул вина в бокал, выпил залпом. Во рту остался вялый, слегка терпкий привкус. Проклятье! Он видел смерть друга! — роковой выстрел. И видел стрелявшего: желтозубого Огюста Шевалье! Стрелок и цель в одном лице… В двух? в трех лицах?!
«…И убийца не раз являлся ей в снах!..»
Он сходит с ума. На кладбище с ним уже случилось помутнение рассудка: болтун-ангел, феи, колокольчики… И вот — опять. Он болен. Ему нужен врач. «Ну да, конечно, — издевательски шепнул вкрадчивый голос. — Врач отправит тебя в Биссетр. Тебя запрут в палате с решетками на окнах и станут лечить. Возьмут стальную пилку…»
— Заткнись!
«Будем рассуждать логически. Допустим, я и впрямь был у пруда Гласьер в день дуэли. В приступе помешательства я застрелил Эвариста Галуа. Ха-ха. Просто допустим. Чисто теоретически. Тогда из моей памяти должно выпасть все утро 30 мая. Часов пять, не меньше. Добрался в Жантийи, сделал свое черное дело, вернулся…»
Он хорошо помнил тот злополучный день. Ночью разгружали баржу с зерном. Мешки были тяжелые, пыльные. Некоторые прохудились; зерно с шелестом сыпалось на шаткие мостки, хрустело под ногами. Когда закончили — он получил оговоренную плату. Долго вытряхивал рубаху. Ополоснулся в лохани — Гастон, не скупясь, лил воду из кувшина. Отправился домой. Завалился спать. Проснулся поздно. Позавтракал. И отправился в Университет.
Все.
Вторая половина дня интереса не представляла. Дуэль — вернее, убийство — случилась утром. Он не мог оказаться у пруда! Видение лгало.
«А ты уверен, что все утро мирно спал? Знаешь, что такое сомнамбулизм?»
Огюст Шевалье знал, что такое сомнамбулизм. Но он никогда им не страдал. И разве способен лунатик средь бела дня целенаправленно пересечь полгорода, застрелить человека и вернуться домой?
«Все однажды случается впервые…»
«Но я понятия не имел о назначенной дуэли! За каким чертом, даже будучи сомнамбулой, я бы поперся в Жантийи с пистолетом за поясом?! Неувязочка!»
Он хрипло рассмеялся и плеснул себе еще вина. Если убийца не ты, братец, и не Дюшатле, и не д’Эрбенвиль — то кто же?! Заказчика мы знаем благодаря откровенности Эминента. А исполнитель? Что же скрывалось в записях бедняги Галуа, если его так старались загнать в могилу?
Бумаги!
Лишь сейчас Шевалье осознал, что тянуло его домой, не давая покоя. Бред позволил молодому человеку на миг ощутить себя Эваристом Галуа. И теперь мертвый друг настойчиво толкал его к письменному столу, к портфелю с пачкой разлохмаченных листков. Смелее, Огюст! У тебя получится.
А я помогу…
«…Тот непреложный факт, что усилия самых передовых математиков направлены на достижение стройности, заставляет нас с уверенностью заключить, что необходимость охватывать сразу несколько операций становится все более и более настоятельной, поскольку человеческий ум не располагает достаточным временем…»
Нет, это он уже читал. Дальше!
Шевалье лихорадочно шуршал страницами, отыскивая место, до которого сумел продраться, едва не вывихнув себе мозги. Или все-таки вывихнул? Бред, видения… Вскоре он обнаружил, что тупо таращится на исписанный листок. Аккуратный, с легким наклоном вправо, почерк Галуа. Такой же, как в письме, которое передал ему Эминент.
…я не имею времени, и мои идеи еще недостаточно хорошо развиты в этой необъятной области…
Когда Галуа спешил, его почерк становился неразборчивым. Наклон вправо усиливался, а страница покрывалась мелкими чернильными точками: перо брызгало, не выдерживая темпа письма. На послание другу у него времени хватило. Но развить, довести до логического завершения свои безумные идеи…
Увы.
В голове назойливо вертелось: «…я не имею времени…» Суть высказывания была очевидна. Но Огюста не покидало ощущение, что он чего‑то не улавливает. Слова таили в себе второе дно, тайный смысл.
«Все „тайные смыслы“ — плод твоей горячечной фантазии!»
Ценой неимоверных усилий ему удалось сосредоточиться. Изоморфизм групп… Факторгруппа симметрий поля… Расширение поля… Цикличность процедуры… Растущий кристалл, оси и грани которого обладают особой симметрией…
Нет, Шевалье ничего не понял. Но он вдруг увидел! Сияющий кристалл, прекрасный в холодном совершенстве. Расширяясь, поле корней и коэффициентов воспроизводило и дополняло само себя, обретая объем, проецируясь изнутри на грани кристалла. Снежинка? поворот вокруг оси? Ха! Кристалл обладал куда более сложной симметрией. Если повернуть его вокруг любой из осей; совместить проекции…
Именно так мыслил Галуа!
Не размениваясь на мелочи, юный математик охватил взглядом всю картину целиком. Зубодробительные выкладки — лишь попытка донести до людей суть открытия. Язык современной математики несовершенен? — что ж, другого нет. Не хватает слов и понятий? — введем новые, на ходу объясняя читателю их значение. Галуа не занимался частностями. Его интересовали принципы. Общие, универсальные закономерности; теория, дающая ответы на все частные вопросы.
Дуэль изменила Шевалье. Научила думать иначе. Посмертный дар друга? Но он никогда не верил в мистическую чушь!
«Должно быть рациональное объяснение…»
В сияющем кристалле чего‑то не хватало. Картина оставалась неполной, несмотря на кажущееся совершенство.
…я не имею времени…
Звон хрусталя. «Кладбищенские» колокольчики?
Опять?!
Огюст в отчаянии замотал головой — и кристалл расточился призраком под лучами солнца. На столе снова раздался противный звон. Ну конечно! Поставь бокал вплотную к бутылке — дребезгу не оберешься. За спиной скрипнула половица. Он резко обернулся. Бумаги с обиженным шелестом посыпались на пол.
— Вы позволите мне войти?
В дверях стояла баронесса Вальдек-Эрмоли.