Механизм времени — страница 24 из 26

Евреев — отдельно, вампиров — отдельно

1

«— …бросьте! — не выдержал я. — Какой народ? Для начала подсчитайте, сколько миллионеров заседает в вашем Конвенте. Вы часом не скупали „национальное имущество“, господин комиссар?

Плоское лицо дернулось, и я понял, что угадал.

— Ее Величеству до самой кончины поминали „ожерелье Королевы“, ценой в сотню тысяч франков. А ваша шайка грабит биллионами и не краснеет. Физиономии у вас и так — хоть трубку прикуривай. Только не от стыда.

Винный дух, исходивший от почтенного якобинца, был безмолвным свидетелем моей правоты.

— Ничего, гражданин маркиз, — комиссар нахмурился, сдвинул треуголку на лоб. — Консьержери вам разъяснит, что к чему.

— Уже.

Я глянул наверх, где под древними сводами сгущался вечерний сумрак. Еще недавно там висели люстры — огромные, тонкого литья. Они исчезли — вместе с цветными витражами, коллекциями рыцарских доспехов, картинами и скульптурами.

— Уже разъяснила, и очень наглядно. Ваши сапожники и скупщики краденого вынесли и продали все, вплоть до дверных ручек и паркета. Здесь был музей, один из лучших во Франции. Вы его уничтожили, а взамен построили курятник. Если он и может напугать, так лишь отсутствием вкуса.

Я ждал, что член трибунала возмутится. Нет, он не стал спорить.

— Значит, мы вас хоть этим, а напугали. Отрадно, гражданин маркиз. Кстати, если вы — ценитель старины… Что написано на Часовой башне?

Удивить меня он точно сумел. Написано? На башне Консьержери по велению Карла V установлены часы, отсюда и название. Две аллегорические фигуры по бокам, лазурный циферблат украшен золотыми лилиями…

Надпись!

— Латынь, насколько я помню. „Механизм Времени, делящий его на равные части…“ Дальше забыл, извините.

— „Равные и справедливые части…“ — без улыбки поправил комиссар. — И еще: „…споспешествует охранять Правосудие и защищать Законы“. Теперь Механизм Времени в наших руках, гражданин маркиз. Мы вершим наше Правосудие, защищая наши Законы. А вы скоро обратитесь в прах, место которому не в музее, а на свалке. Надеюсь, „национальная бритва“ придется вам по вкусу… Уведите!

— В общую? — лениво откликнулся один из санкюлотов.[19]

— Ни в коем случае. На „чердак“, во вторую.

— К тронутым? — уточнил второй стражник. — К колдунам?

Комиссар кивнул и внезапно усмехнулся:

— Если Консьержери — курятник, то мы отправим „аристо“ на насест. Хоть покудахчет напоследок.

Приклад толкнул в спину, лишая возможности поставить точку в разговоре…»


Огюст Шевалье устало закрыл глаза.

Читать было трудно, несмотря на разборчивый почерк драматурга-кулинара. Что‑то мешало, не давая углубиться в текст. Не к месту вспомнилась «банкетная дефенестрация». Этим мудреным словечком, обозначающим процесс выбрасывания из окна, насмешники-репортеры назвали героический прыжок Александра Дюма в открытое окошко банкетного зала. Случилось это как раз после того, как Эварист Галуа произнес памятный тост за Короля-Гражданина. Увидев в руке парня кинжал, великий повар сразу сообразил: в зале запахло репчатым луком. И покинул общество — экстравагантным, зато надежным способом.

К счастью для французской сцены, банкет проходил на первом этаже.

Со страницами рукописи вышла неувязка. Вслед за прочитанной, на которой стояла карандашная пометка «21», сразу шла 24‑я. Огюст подумал, что надо обязательно пересказать историю блудного маркиза Бриджит. Она поймет, поможет… Тысяча чертей! Что за дело баронессе Вальдек-Эрмоли до тайн прошлого?

Почему он вообще о ней вспомнил?


«— …мне, право, неудобно господа, — растерялся я. — В такой славной компании поневоле чувствуешь себя самозванцем. Увы, я не чернокнижник, не оборотень… Я даже не вампир. Всего лишь заговорщик, мятежник и шпион пяти иностранных разведок. Простите великодушно!

— Полно! — Филон ободряюще улыбнулся. — Все мы начинали с малого, дорогой маркиз. Меня арестовали, как подозрительного иностранца и друга Лафайета. Но вскоре Трибунал установил, что перед ним — алхимик-фальшивомонетчик. Обвинение в некромантии меня окончательно вознесло — и в собственных глазах, и в эту милую каморку. Граждане тюремщики называют ее вульгарным словом „чердак“. Но мы демократическим голосованием переименовали наш приют в „Тысячу и одну ночь“.

Алхимик-фальшивомонетчик широко развел руками, словно предлагая разделить его восторг. Ничего нового мне заметить не удалось, кроме ускользнувшей вначале детали — одна из стен оказалась изрезана кривыми черточками. Их было много — ряды наползали на ряды, уходя к потолку.

— Наш календарь, — не без гордости пояснил Филон. — Сегодняшняя ночь — 587‑я. Запомните это, дорогой маркиз, поскольку в любой момент вы можете оказаться старожилом с наибольшим стажем. Запомните — и расскажите следующим. Итак, „Тысяча и одна ночь“. Те, что придумали название, справедливо решили не предаваться унынию, но провести время с пользой, рассказывая друг другу истории — забавные, поучительные и, само собой, совершенно невероятные. Итак, нам пора начинать дозволенные речи. Сегодня — моя очередь. Если никто не возражает…

— Погодите! — взмолился я. — Глубокоуважаемый Филон! Господа! Уделите еще минуту новичку и растолкуйте наконец, что за чертовщина здесь творится? С гражданами санкюлотами я сражаюсь больше года, навидался всякого. Атеисты, богохульники, материалисты, прости господи; вольтерьянцы и руссоисты. Кровь Христова! Эта публика даже в приметы не верит. Зачем им собирать в Консьержери столь уважаемое общество? Алхимик — ладно, но прочее? Вампиры, оборотни, чуть ли не призраки? Что за странность?

Ответом мне был смех. Высокий жантильом[20] с седой, стриженной ежиком головой (как я успел запомнить — вампир, пьющий трудовую кровь) встал с лежака, улыбнулся.

— Мы тоже поначалу удивлялись, маркиз. Прежде чем быть записанным в кровопийцы, я честно прослужил двадцать лет в статистическом ведомстве. Политикой, равно как мистикой, не интересовался. Однако в любом безумии имеется своя логика. Дело вот в чем…

Я сел поудобнее, приготовившись слушать исповедь гражданина вампира…»


Шевалье не без сожаления отложил лист в сторону. Он и сам хотел бы узнать секрет камеры «Тысяча и одна ночь». Увы, следующая страница имела номер «28». Оставалась надежда на другой, не менее таинственный чердак, где, если верить Дюма, спрятана рукопись. Чердак в большом доходном доме — и «чердак» в Консьержери. Совпадение развеселило Огюста. Ему захотелось поделиться этим с Бриджит. Пусть рассмеется, что-нибудь скажет в ответ. Ему больше ничего и не требуется — только поговорить с ней, увидеть ее лицо, услышать голос.

Поговорить — разве в этом есть что‑то дурное?

Он с трудом заставил себя успокоиться. Да, они поговорят — обязательно, сегодня же! Но сперва нужно дочитать. Дальше, вероятно, идет «сказка 587‑й ночи». Это тоже интересно, ведь сказочник — сам Эминент!

…Тонкие губы, длинный нос, впалые щеки. Ни морщинки, ни родинки. Большие уши оттопырены; светлые волосы зачесаны назад. Интересно, каким Эминент был в 1794‑м, когда еще звал себя Филоном?

Каким ты был, Адольф фон Книгге, за два года до собственной смерти?


«— …первой жертвой должен был стать Николас Пеллетир, убийца и грабитель. Казнь намечалась на 25 апреля 1792 года. Никто, господа, не знал тогда слова „гильотина“, равно как „луизетта“ или „национальная бритва“. Чудовище звали просто — „механизм“. Так именовали свое детище анатом Жозеф Гильотен и хирург Антуан Луи, заботливые акушеры монстра. Строил и налаживал „механизм“ мой земляк, клавесинных дел мастер Тобиас Шмидт. Он говорил еще проще: „Vorrichtung“ — приспособление. Его уже испытали — на безответных мертвецах в тюрьме. Но король пожелал лично убедиться в преимуществе гуманного способа казни. Его Величество тоже числился в отцах „механизма“. Говорят, по высочайшему замыслу „лунное“ лезвие заменили на косое. Какая ирония судьбы, господа! Все выглядело вполне логично: монарх, конституционный правитель Франции, заботится о жизни и смерти ее граждан…

Голос Филона звучал спокойно и весело.

„Что он, чужак, немец, — подумал я, — искал в нашей стране? Его арестовали за дружбу с предателем Лафайетом? Значит, этот странный человек — не случайная жертва…“

— „Механизм“ решили испытать в Версале. Его привезли ночью и собрали возле Грота Наяд. Стража не пускала любопытных; из приглашенных, кроме Его Величества, явились Ролан де ла Платьер, министр внутренних дел — и некая дама в темном платье и маске. Ее вначале приняли за королеву, но это была принцесса де Ламбаль. Что заставило ее прийти на испытание Механизма Смерти? Неужели принцесса чуяла близкое дыхание собственной участи? Присутствовал и тот, кому предстояло нажимать смертоносный рычаг, — знаменитый парижский палач, Месье де Пари, Шарль Анри Сансон-старший. Как оказался там я, господа, не столь важно. Достаточно того, что я имел возможность все видеть и слышать. А надо вам сказать, что к этому времени мои опыты, связанные с познанием Человека, уже дали свои результаты. Без особого труда я имел возможность увидеть будущее если не каждого, то многих. Надо ли говорить, что я воспользовался этим зловещим испытанием для испытания иного? Оно, по крайней мере, никого не убивало…

Я вовремя вспомнил, где нахожусь.

В камере „Тысяча и одна ночь“ не полагалось удивляться. Подвергнуть услышанное сомнению — и вовсе моветон. Сказка есть сказка, пусть даже она о „национальной бритве“. Но не байка про ясновидение чуть не заставила меня прервать дозволенную речь. Может, для Филона и впрямь „не важно“, как он оказался возле Грота Наяд. Для меня же все стало ясно. Любопытствующий немец приехал во Францию, желая полюбоваться ее агонией.

Испытание гильотины — начало, первый опыт.

Мой новый знакомец враз утратил свое очарование. Я словно увидел его заново: костистое, бледное лицо, бесстрастные глаза отлиты из олова, торчат уши-лопухи. Некромант? Если и рождаются на свет сотрясатели гробов, им положено выглядеть именно так.

— …Не буду вдаваться в детали, господа. Скажу лишь, что прежде всего я поглядел на палача. В Версале он казался истинным жантильомом — невозмутимый, вежливый, по особому респектабельный; воплощенная Рука Закона. Но я чувствовал, что Сансону не по себе. Он еле сдерживался, пытаясь скрыть отвращение и гнев. Завеса лопнула — я увидел его на окровавленном помосте, поднимающим вверх чью‑то очень знакомую голову. Видение исчезло, сменившись дальним эхом, обрывками слов и мыслей. Я не услышал, скорее угадал: Месье де Пари скоро уйдет, не выдержав страшной простоты Смерти, требующей малого — движения рычага. Лицо палача подернулось дымкой, сменившись иным, очень похожим — лицом Сансона-младшего, сына, заменившего отца возле жаждущего крови „механизма“. Затем пропало и оно. Я увидел незнакомца, похожего на этих двоих, — Сансон-внук завершал династию парижских „Месье“. Вдали хохотала судьба, зная, что Сансон Последний, бедствуя, будет вынужден отдать „механизм“ под залог в ломбард — и лишится места, не имея возможности его выкупить. Гильотина в ломбарде, господа! Признаться, я едва не рассмеялся в унисон с судьбой.

Филон специально сделал паузу, дабы слушатели могли оценить сказанное. Обитатели „чердака“ недоверчиво улыбались, качали головами. Я и сам не слишком поверил, но очень захотел, чтобы случилось именно так.

Гильотина в ломбарде?

Никому из нас не дожить, но, может, хоть внуки застанут Новый Мир — счастливый, гуманный, без убийств и казней?

— Признаться, я успокоился, — рассказчик словно прочел мои мысли. — Даже решил, что бездушный „механизм“, похожий на устройство для колки орехов, навек скомпрометирует саму идею убийства человека человеком. Идея казни станет пошлой и мерзкой… Я рано обрадовался. К „механизму“ подвели двух белых овец с известной всем фермы Ее Величества. Я мысленно пожалел безвинные жертвы — и заметил принцессу де Ламбаль. Она смотрела на овец, тонкие пальцы сжимали веер… Версаль исчез. Зелень парка сменилась серой брусчаткой, из клубящегося тумана подступили еле различимые тени. Грядущее явилось мне! Первый удар сабли сбил с головы принцессы белый накрахмаленный чепец. Второй рассек ей лоб до левого глаза. Хлынувшая кровь мгновенно залила платье. Теряя сознание, де Ламбаль осела на землю, но убийцам хотелось продолжения. Женщину заставили подняться и идти по трупам. Ее вновь ударили, принцесса упала, но все еще была жива — и тогда какой‑то ублюдок взмахнул дубиной… Видение длилось едва ли больше мгновения, но я запомнил каждую мелочь. Надо ли говорить о моих чувствах? Однако это было ничто по сравнению с тем, когда полгода спустя я увидел все это снова. 2 сентября 1792 года, господа; тюрьма Фосс. Принцессу де Ламбаль убивали на моих глазах. И я ощутил истинный, ни с чем не сравнимый ужас. Ибо окончательно убедился: мои видения — не обман чувств и не буйство фантазии.

Филон вновь умолк, наверное, ожидая сочувствия.

Ответом ему было мертвое молчание. Я же размышлял о том, что делал этот немец в тюрьме Фосс? Там погибли десятки невинных, но Филон умудрился выжить! Что, если ему ничего не грозило? Кто сказал, что алхимик-фальшивомонетчик находился среди жертв, а не среди убийц?

— Под гнетом увиденного я не заметил, что испытания начались. Его Величество дал команду, и первую овцу повели на помост. Она шла покорно, не чуя беды. Сансон отвернулся и дернул за рычаг. Все сработало отменно. Профессор Гильотен зааплодировал; король кивнул с чувством глубокого удовлетворения, вытер лицо платком… Я боялся смотреть на принцессу, а посему не отводил взгляда от помоста. Кровь овцы растекалась по доскам, чернея на глазах. Я почувствовал, что эта кровь уносит меня прочь. Я тонул в красной реке. В глаза плеснул желтый огонь, сменившись удушливым дымом. Я хотел закричать…

С силой проведя ладонью по лбу, Филон внезапно заговорил иначе — отрывистыми, лающими фразами.

— Внимание! Зондеркоманда лагеря Аушвиц получает усиленное питание. Предусмотрена выдача теплой одежды в зимний период. То и другое — в течение полугода, после чего происходит полная смена личного состава. Примечание: пребывание полезных евреев в зондеркоманде ограничено тремя месяцами. Основные обязанности зондеркоманды! Первое — обеспечение бесперебойной работы крематория. Второе — порядок среди заключенных. Особое внимание — новоприбывшим. Предварительная селекция! Комиссары и евреи, неспособные к труду, проходят специальную обработку немедленно. Срок пребывания остальных — от месяца до трех, в особых случаях до полугода. Третье — обеспечение порядка при проведении специальной обработки в газовых камерах. Четвертое — извлечение после специальной обработки полезного остатка и его сортировка. Золотые зубы — отдельно. Женские волосы — отдельно. Одежда и обувь — отдельно. Личные вещи — отдельно. Присваивать полезный остаток запрещено под страхом расстрела. Оказывать всякую помощь заключенным запрещено под страхом расстрела. Численность зондеркоманды — от семисот до тысячи человек.

Только сейчас я понял, что Филон говорит по‑немецки. Мне хорошо знаком язык наших соседей, но я готов поклясться, что никогда не слышал такого диалекта. Впрочем, не это заставило меня похолодеть. Голос рассказчика стал чужим, грубым. Алхимик исчез, с нами разговаривал кто‑то другой.

Я похолодел. Консьержери и эшафот — не самое страшное из того, что может случиться с человеком.

— Простите, господа! — Филон передернул плечами, сел на ближайший лежак. — До сих пор накрывает, как только вспомню. Я плохо сплю. Страшно… Успокаиваю себя тем, что просто сошел с ума. Знаете, наши мечтатели, надеясь на прогресс науки и техники, даже не представляют, насколько они правы. В газовой камере можно убить сотню человек за три минуты — и за полчаса превратить трупы в пепел. Гильотен с его „механизмом“ — щенок, жалкий дилетант!

— Погодите, господин Филон! — не выдержал я. — Здесь принято рассказывать сказки, но это — не сказка. Извольте объясниться! Иначе мне будет казаться, что я уже попал в ваш… Как вы его назвали, этот ад?..»


Шевалье с трудом удержался, чтобы не скомкать безвинную бумагу. Зачем Дюма переписывал такую пакость? Лучше уж Нельская башня, чем ад под названием Аушвиц. Вспомнился разговор с товарищами по Обществу — о «местах для концентрации» врагов народа.

Не пропала, выходит, задумка?

«Комиссары и евреи, неспособные к труду…» За что убивают комиссаров, Огюст помнил. Дед, комиссар Конвента, сложил голову на эшафоте в страшные месяцы террора. А евреи? Средневековье с погромами и гетто давно кончилось, в цивилизованных странах евреи уравнены в правах…

Он хотел взять следующий лист — и не смог. Кровь Господня, он и так нахлебался по самое горло! Надо немедленно, сейчас же рассказать обо всем Бриджит! Как он смел тянуть, сомневаться? Она поймет, она все объяснит, с ней станет спокойно…

На какой‑то миг Огюст осознал всю странность происходящего, захотел остановиться, собраться с мыслями. Поздно! Правая рука уже шарила по спинке стула, снимая куртку. Левая рылась в кармане в поисках мелочи. На фиакр должно хватить… не хватит — пешком, бегом…

«Не бойся, дурачок. Иди ко мне».

2

Черный-красный, ночь-день. Ступеньки прыгали под ноги, молоток прильнул к ладони.

— Мне Бри… Баронессу Вальдек-Эрмоли!

— Баронесса занята…

— Срочно!

Ковровая дорожка казалась бесконечной, словно дорога до Марса. Аристократы с портретов смотрели вслед, морщась от недоумения. Мелькнула и пропала мысль о том, что бы он делал, не окажись Бриджит дома, на роскошной улице Гренель.

Она — здесь! Сейчас он ее увидит… Медь дверной ручки обожгла пальцы. Холодом или огнем, Огюст понять не успел.

— Я… Здравствуй!

Ее глаза — напряженные, слегка растерянные. Надо извиниться, все объяснить… Слова не шли на язык. Путались, цеплялись друга за друга — снежинки, звенья в цепи, зубчатые колесики в часовом механизме.

— Поговори со мной, Бриджит. Пожалуйста! Я… Мне ничего не надо. Я не стану мешать. Мне просто хочется с тобой поговорить, рассказать… Неужели тебе так трудно?.. выслушать… меня!..

Ее глаза — близко, рядом. Гнев? Испуг? Нет, баронесса не сердилась, она жалела Огюста. Жалела — больного? мертвого?! Восставшего из гроба мертвеца, без спросу заявившегося в особняк Де Клер?

Шевалье очнулся — и увидел себя со стороны.

Бледный, небритый, в расстегнутой куртке. Волосы давно не мыты и не чесаны, торчат, как иглы у сумасшедшего ежа. Взор горит лихорадочным огнем. Течет слюна из угла рта. Тянутся руки, пальцы хватают воздух, умоляют…

— Выпей! Немедленно!

Откуда взялся высокий бокал, он не знал. Послушно отхлебнул какой‑то напиток, проглотил. Скривился от полынной горечи, ощутил легкий озноб, сбежавший от затылка вниз по хребту.

— Я знала, что ты придешь. Сядь!

Неожиданно сильная рука толкнула в плечо. Он не стал спорить, присел на банкетку — разлапистое кривоногое чудище в стиле Марии-Антуанетты. Баронесса взяла стул, пристроилась рядом.

— Поговори… — снова начал Шевалье, но осекся.

Желание не пропало, но ушло в тень. Он начал замечать то, на что вначале и внимания не обратил. На баронессе — простое белое платье. Бриллиантовая россыпь исчезла, съежившись до колечка с голубоватым огоньком солитера. Лицо Бриджит не скрывают белила и пудра. Нет, оно не стало старше, разве что — проще, понятнее. Не слишком молодая и не слишком счастливая женщина.

Бледные губы, утомленные глаза.

— Мы поговорим, Огюст. Обязательно. Увы, теперь речь идет не о моей жизни. Не меня надо спасать… Питье даст нам время. Твое безумие обождет. Помни! — я буду говорить о странных вещах. Страшных…

— Золотые зубы — отдельно, — вырвалось у Шевалье помимо воли. — Женские волосы — отдельно.

Баронесса вздохнула.

— О господи! Каждый раз — по‑иному, но кончается одинаково. Ни о чем не думай, Огюст. Просто слушай. Меня считают вампиром. Не только парижские сплетницы, но даже те, кто числится в друзьях.

«Как вы относитесь к вампирам, сэр?» Желтозубый мистер Бейтс был уверен, что Шевалье очень понадобится удача. Д‑дверь!

— Не будем спорить, существуют вампиры — или это суеверие. Важно другое. Я не вампир, — Бриджит хмуро улыбнулась. — Не пью кровь, не разношу холеру, не сплю в гробу и не боюсь распятия.

Огюст хотел усмехнуться в ответ и не смог.

— Я могла бы сказать, что больна. Но это будет правдой лишь отчасти. Если верить нашим врачам, я здорова. Не принимаю лекарств, не езжу на воды. Но человек, слишком близко узнавший меня, сходит с ума. Не от любви, нет. Будь я суеверной, решила бы, что они сами становятся вампирами. И мечтают об одном — вечно пить мою кровь. Кровь, мальчик, зовется по‑разному: время, внимание, участие, сочувствие… Сказать, что с тобой случилось? Ты был занят своими делами, но внезапно понял, что сгораешь от желания увидеть меня. Встретиться, поговорить — в основном, о тебе. Это стало необходимо, как воздух, как кровь…

— Да, — прохрипел Шевалье. — Так это болезнь? Всего лишь болезнь?

Безумие уступило место обиде. Значит, все, что с ними случилось, не в счет? Симптомы загадочной хвори — и только? Эй, зовите доктора со стальной пилкой, ставьте решетки на окна…

— Не обижайся! Мне больно говорить об этом, но я тебя заразила. В тот день мне самой стало плохо — как тебе сейчас. Со мной такое случается. Я пришла к тебе, и ты меня спас. Ты мне нравишься, мой милый мальчик. Ты — очень хороший, добрый… Qui pro quo, Огюст. Не хочу раз в год ходить на твою могилу. Нам обоим лучше оставаться в живых. Слушай, я расскажу тебе сказку о бедной девочке. Нет, о богатой, но очень несчастной девочке. А когда ты выздоровеешь, мы поговорим и обо всем остальном. Если ты захочешь…

Голос женщины успокаивал, отгонял страх, возводил стену, за которой щелкал клыками огромный безжалостный мир. Ничего плохого не случится, он выздоровеет; не надо думать о безумии, о смерти…

3

Девочка постоянно думала о смерти.

Так велел ей духовник, патер Ян. К нему она ходила на исповедь каждую неделю, а иногда — дважды, в среду и воскресенье. Молодой священник очень серьезно относился к своим обязанностям. Он показывал маленькой Бригиде картинки с кострами и злыми дьяволами; объяснял, что придется говорить на Страшном Суде. Мама плакала, отец крепился. Доктора, бывавшие в доме через день, качали головами, произнося мудреные латинские слова.

Ей предстояло лечь в семейный склеп возле собора Святого Станислава. «Приложиться к предкам своим», — говорил духовник. Там ждали дедушка и бабушка, двое братиков и сестричка. Дети в семье умирали рано, уходя под мраморные плиты на сером, сыром полу.

Склеп Бригиде не нравился. В нем пахло гнилью.

Лекарства помогали плохо, как целебные воды и морские купания. Девочка неделями не вставала с постели, с трудом заставляя себя глотать безвкусные каши и горькие микстуры. Жила она из упрямства. Бригида знала, что умрет, но ей очень не хотелось под своды мрачного склепа. Пусть это случится не сегодня.

Потом! Еще чуть-чуть, еще!..

Упрямство спорило со Смертью. Худая, некрасивая, не умеющая общаться со сверстниками, девочка жила, считала годы и надевала платья «на вырост». Они висели на ней, как на скелете. Когда Бригиде исполнилось четырнадцать, патер Ян заплакал, встал на колени и признался, что неустанно молился за ее жизнь.

Господь услышал.

Мама смеялась, отец собрал гостей на веселый праздник. Родичи, в мыслях давно отправившие Бригиду под мраморную плиту, удивлялись. Кто‑то всерьез задумался, за кого бы пристроить «худышку».

Живая!

Радовались рано. Через месяц Бригида слегла. Врачи, собравшись на срочный консилиум, вынесли единодушный приговор не без мрачного удовлетворения. Науку не обмануть — как и смерть. Бригида даже подумала, что склеп, которого она так боялась, не слишком ужасен. Тихо, спокойно, рядом — родные, близкие люди.

«Приложиться к предкам своим…»

Не сдавался лишь отец. Мрачный, постаревший за несколько дней на годы, он снял с банковского счета все деньги. Куда‑то уехал, долго отсутствовал; вернулся. Разговор с матерью вышел тяжелый. Через плотно закрытую дверь Бригида услышала отчаянный мамин крик: «Нет! Только не это! Пусть девочка просто уснет!..»

Назавтра семья начала собираться. Ехать предстояло в Вену — блестящую столицу Священной Римской Империи Германской Нации, недавно по воле Наполеона ставшей просто Австрией. Для Бригиды в карете поставили узкую кровать. В пути девочка не видела ничего, кроме темной ткани полога. Как и в самой Вене — ее сразу же провели в снятый особняк и опять уложили на кровать, на этот раз огромную, размером с ее детскую.

Отец поговорил с Бригидой в первый вечер по приезду. Он был спокоен. «Ты — взрослая, дочь моя. Поэтому слушай, как взрослая…»

Она слушала. Она стала взрослой.

Чахотка, убившая братьев и сестру, передавалась в семье по наследству. У страшной болезни имелась сестра-помощница — «малокровие». Врачи разводили руками. Колдуны-шарлатаны с их «индийским зельем» и шарами из синего хрусталя тоже не брались помочь. Старшего брата Бригиды спасал сам великий Калиостро — напрасно.

Чахотка с малокровием победили египетскую магию.

Наука и Колдовство отступили, открывая дорогу в семейный склеп. Но упрямый отец нашел того, кто не был ни ученым, ни колдуном. От доктора Юнга, прозванного Штиллингом, отреклись все — и Колдовство, и Наука.

Бригида не испугалась, не удивилась — обрадовалась. Она слыхала о знаменитом враче-«расстриге». Иоганн Генрих Юнг по прозвищу Молчаливый! Он согласился ее лечить!

Девочке совершенно расхотелось «прилагаться к предкам».

Все началось во время очередной беседы с духовником. Бригида думала о смерти долго и упорно, составляя для Суда список своих невеликих грехов. Любопытство умирает последним, даже после Надежды. Девочка очень интересовалась, как будет «там». Научится ли она летать по небу? Примут ли добрые ангелы ее в свой круг? Не слишком ли она усердствует, отгоняя Смерть?

Может, и это — грех?

Сам патер Ян испугался такого усердия. Кашлянув, он заметил, что спешить незачем. Господу виднее, кого и когда звать к Себе. Чтобы парить в первозданном эфире вместе с ангелами, не обязательно умирать. Наука волей Божьей не стоит на месте, и ныне людям доступно много тайн. Есть великий Сведенберг, открывший географию Рая; есть и другие. Что касаемо полетов в Небесах, то он готов дать одну книгу — если, конечно, Бригида пообещает никому о ней не рассказывать.

Книга называлась «Посмертные приключения». Девочка прочитала ее за три ночи, охая и ахая, ужасаясь и восторгаясь. Она узнала кучу интересного о Небесах Божьих. Но не это было главным. «Не спеши умирать! — твердо и настойчиво звучало с каждой страницы. — Умирать не обязательно!»

Спустя годы Бригида поняла, сколько сил дал ей труд Молчаливого — доктора Юнга.

О книге она промолчала, лишь об авторе спросила у отца. Тот не удивился, но отвечал с неохотой. Юнг дружил с ее покойным дядей Тадеушем. Им обоим пришлось эмигрировать во Францию, спасаясь от обвинения в заговоре. Оказывается, дядя Тадеуш, как и доктор Юнг, был каким‑то «алюмбрадом». Что это значило, Бригида предпочла не уточнять.

Вскоре в ее руки попала книга о Моцарте, любимом мамином композиторе. В отличие от сочинения Юнга, книга оказалась грустной. Девочка плакала, читая, как умирал гений. Тридцать семь лет! Неужели нельзя было помочь, спасти, вылечить?

Великого музыканта пользовали лучшие венские доктора Томас Клоссет и Матиас фон Саллаба. Пускали кровь, ставили пиявки. Но один врач сразу заявил, что это не лечение — убийство.

Моцарта можно еще спасти…

Врач носил знакомое имя — Иоганн Генрих Юнг. Бывший портной из Нассау, он выучился на окулиста, быстро завоевав авторитет в недоверчивом врачебном мире. Позднее Юнг увлекся идеями Месмера, но пошел дальше учителя, пытаясь создать новую науку — пневматологию, учение о человеческой душе. Мир познаваем, считал он — и наш, и «тот», куда всем душам надлежит отправиться. Более того, граница между мирами вполне проходима в обе стороны.

Чародейство Молчаливый отвергал с порога, ядовито высмеивая.

Наука, и только наука!

Коллеги морщились, но терпели — доктор лечил успешно и много, заведя практику в Вене. Однако попытка спасти Моцарта обошлась ему дорого. Венские доктора дружно встали на защиту коллег — Клоссета и Саллаба. Юнга обвинили в клевете. Нашлись свидетели, утверждавшие, будто он занимается некромантией, вызовом духов и опытами на живых людях. А там подоспел и донос о связях доктора с недавно запрещенным орденом алюмбрадов. Привлечь Молчаливого к суду не удалось, но пациенты забыли дорогу в его дом. Друзья отвернулись, а с университетских кафедр раздались дежурные проклятия по адресу «венского Месмера».

Юнг уехал за границу. Вернуться ему удалось лишь в этом году.

«Он сказал, что согласен лечить тебя, — заключил отец. — Однако добавил: здоровье может оказаться страшнее болезни. Что бы это ни значило, ты останешься жить. Согласна, Бригида?»

Она согласилась.


…коридор светился желтым огнем. Он вел к небу — обители добрых ангелов. Идти было легко и просто. Грудь дышала без усилий, исчезли боль и слабость. Мягкий и славный, огонь грел, не обжигая. Бригида касалась мерцающих язычков, гладила их. В кончиках пальцев начиналось легкое покалывание.

Желтая дорога, желтый огонь…

— Исследования еще не закончены, риск велик. Я не знаю, кем и чем станет ваша дочь. Как приспособится ее новое естество, где она найдет источники жизненной силы. Быть может, вы станете отцом монстра — ламии. Подумайте об этом, майн герр, прежде чем я начну опыт.

— Я уже подумал, герр Юнг. Действуйте. И да простит меня Бог!

Голоса звучали еле слышно, словно из неимоверной дали. Бригида не удивлялась: отец и доктор Юнг остались на земле, в кабинете с зашторенными окнами, где приятно пахнет восточными благовониями. Они сидят за большим столом, горят свечи в медном канделябре, ворот отцовской рубашки расстегнут, пальцы дрожат. Отец очень волнуется, хоть и не подает виду. Напрасно! Доктор Юнг не причинит ей зла, он добрый и умный…

Небо приблизилось. Бригида еле сдерживалась, чтобы не помчаться во всю прыть. Как здорово! Уже много лет она не могла бегать, ходила — и то с трудом. А на небе можно не только бегать — летать. В книге доктора Юнга сказано, что первый полет очень труден. Даже на Небесах нелегко поверить — и воспарить ввысь.

Ничего, она поверит, она взлетит!

Молчаливый оказался именно таким, как она себе представляла: пожилым, спокойным, уверенным в себе. И очень грустным. Наверное, оттого, что она станет ламией. Что это значит — «ламия» — Бригида где‑то читала, но успела позабыть. Ничего, станет — узнает. Желтый путь расширялся, ноги несли девочку по струящимся волнам огня.

Желтое пламя, желтый путь…

— Эта мазь… Она не оставит следов на коже? Ох, извините, герр Юнг! Сам не понимаю, о чем спрашиваю…

— Следов не останется — от мази. Она всего лишь усиливает восприятие, как и лампа, на которую смотрит ваша дочь. Ее пневма — то, что прежде именовали душой — рвется на свободу. Хочет раскрыться, получить новые силы. Тогда дитя сумеет бороться…

Бригида засмеялась. Добрый доктор Юнг наверняка шутит. Бороться? Зачем — и с кем? Она уже почти на небе. Огонь со всех сторон, иголочки вонзились в ее тело, миг — и она взлетит…

— Опыт еще можно остановить.

— Продолжайте. Я полагаюсь на Творца и на вас, герр Юнг.

Желтый полет.


— …я и сам очень удивляться, донна. Меня воззвать на место службы в доме sinior Юнг, проводить сюда. Ой, меня простить, я плохо говорить французский, на tedesco совсем не говорить. Моя высшая потребность — вернуться домой, в Milano, но у меня нет ни скудо…

Симпатичный чернявый паренек ошибся — девочка ничуть не удивилась. Так и должно быть. Темная комната: лампадка в углу, черное распятие на стене. Растерянный итальянец, не решающийся сесть в присутствии «донны». Она сюда шла — по огненному коридору, между пылающих стен. Кожа помнила уколы невидимых игл, горло пересохло, словно в летний миланский полдень.

— О нет, прекрасная донна! В моей жизни не случится чудес. Разве что сегодня, сейчас. Говорить честно, со службы меня гнать часто очень. Нет-нет, Луиджи никогда не воровать! Но, между нами только, я очень-очень общителен. Когда Луиджи видит прекрасная siniorina, служба уплывать далеко-далеко, за море, в Африка. Si! Si! Приехал с моим sinior в Вена, никого не знать здесь…

Девочка не спешила. Незачем.

— Да-да, siniorina, это напоминать опера-буфф. О-о, я любить оперу, я же итальянец, да! Сюжет, сюжет! Бедный парень с горячим cuore… сердцем ночью попадает в незнакомый дом, встречает прекрасная донна incognito. Peccatto, я не умею петь!..

Бригида улыбнулась, подбадривая говорливого парня, и вдруг почувствовала, что голодна. Ощущение странное — и очень приятное. Что может быть лучше голода? — безжалостного, лютого, когда стоишь у накрытого стола…

— Но я невежлив, донна! Даже не спросить о той, что разделить мое ночное одиночество…

Девочка вспомнила, что означает слово «ламия».

— Это неважно, Луиджи. Здесь какая‑то кровать, давайте присядем. Меня зовут Бригида, по‑французски — Бриджит; по‑итальянски не знаю — наверное, Бригитта… Говорят, у вас, у итальянцев, есть смешная пословица: «Если горит дом, согрейся». Расскажите мне о себе, Луиджи. Хорошо?

Лететь было легко. Небо обволакивало, поддерживало, само несло вперед. Выше! выше! Желтое пламя плескалось, наполняя силами ее душу, ее «пневму», наконец‑то вырвавшуюся на свободу. Добрый доктор Юнг прав — умирать ни к чему. Жизнь так прекрасна! С каждым мгновением, с каждым выслушанным словом ей становилось лучше и спокойнее. Боль и болезнь остались далеко, за бронзой дверей семейного склепа.

Бригида не спешила насытиться до конца. Глоточек, еще один — неспешно, смакуя, радуясь. Она не умрет.

Никогда.


— Доброе утро, дочка!

Отец стоял в дверях. Белое, неживое лицо. Голос, как камень. Бригида застонала, поспешила накинуть на ноги простыню. Стыдно, стыдно! Плечи и грудь — в царапинах, кровь запеклась на бедрах, в низу живота.

Тело, лежавшее рядом, успело остыть.

Отец смотрел, не отрываясь, затем спохватился, с трудом отвел взгляд. Всхлипнул, провел ладонью по лицу. Только сейчас Бригида поняла, что он видит. Нет, она не ламия. Ламии и вампиры пьют кровь, а не теряют честь на грязных простынях, в чужом чулане.

Полумертвая невеста, мертвый жених.

— Что мне делать, папа?

Отец долго молчал.

— Жить, дитя мое. Жить!

Сцена шестая