Механизм времени — страница 26 из 26

Ужас нового мира

1

— Приветствую павшее величество!

У входа в «Крит» Огюста встретил Наполеон. Плетенного из лозы императора вернули на законное место — слева от дверей. Вид он имел потрепанный, но гордый. Треуголка — набекрень, рука на эфесе соломенной шпаги. Шевалье был искренне рад, что «талисман» папаши Бюжо уцелел. Значит, жизнь возвращается в обычное русло…

Мгновением позже он изумился себе. Друзья погибли в бою, восстание подавлено, полиция отлавливает уцелевших — а он улыбается при виде дурацкой плетенки!

Скрипнула дверь. Внутри ничего не изменилось: линялые скатерти на столах, грубые табуреты. В углу завсегдатай «Крита», безногий ветеран Мерсье, травил байки двум новичкам. На парижан жертвы инвалида не походили. Один, одетый как моряк, сидел спиной ко входу, рискованно откинувшись на спинку шаткого стула. Над головой, словно над вершиной вулкана, поднималась струйка сизого дыма — «морской волк» курил трубку.

Инвалид если и интересовал его, то как деталь интерьера.

Второй с вниманием слушал Мерсье. Даже про остывший кофе забыл. На вид ему было лет сорок. Светлые волосы; здоровый румянец на щеках. Швед? датчанин? — короче, франт с севера. Сюртук песочного цвета отутюжен ловким портным. Ткань тонкая, летняя. Темная рубашка, на вороте — заколка из серебра. Возле табурета — изящная трость…

Любопытно, чем сегодня ветеран потчует простаков?

На днях — нет радостней свиданья! —

Я разыскал однополчан,

И доброго вина стакан

Вновь оживил воспоминанья.

Мы не забыли ту войну,

Сберег я полковое знамя…[21]

За стойкой, наслаждаясь хриплым вокалом инвалида, сиял лицом и обширной лысиной папаша Бюжо. То, что в кабачке мало клиентов, его не смущало. Не время еще: к вечеру здесь будет не протолкнуться!

— Добрый день, мсье Бюжо! — Огюст понизил голос, хотя песня Мерсье оглушила бы любого шпиона. — Говорят, недавно кто‑то без спросу воспользовался вашим гостеприимством?

Папаша колыхнул щеками:

— Ох, и не напоминайте! Замок своротили, петли «с мясом» вырвали. Я как глянул — за сердце схватился. Ну, думаю, все! Грабеж, разорение… Ан нет! Ничего не тронули, одну бутылку «Шато Маньоль» выпили и ушли. Мне аж на душе полегчало. И зачем вломились‑то, не пойму?

— Меня просили… — Шевалье замялся, подыскивая слова. Сунул руку в карман, извлек заранее приготовленные деньги. — Вот. Просили передать извинения.

— За что?

— За вторжение. Это — компенсация. И не держите зла. Хорошо?

— Да не хорошо — лучше лучшего…

Деньги он получил вчера. Общество Друзей Народа не забыло о тех, кто сражался на баррикадах. К деньгам прилагался ценный совет. Огюсту еще раз настоятельно рекомендовали уехать за границу или хотя бы отсидеться в провинции, пока все не утихнет. Выданной суммы хватило бы на полгода безбедной жизни в родном Ниме или в Арле. Но к чему бежать, если полиция его не ищет?

А лишние франки и в Париже пригодятся.

— Что, сами «гости» прийти постыдились? — сощурился папаша.

— Ага, — вздохнул Шевалье. — Совесть замучила.

— Вот так всегда, — ворчал Бюжо, пересчитывая монеты. — Одни напакостят, а другим за них отдуваться. Надеюсь, хоть денежки — не ваши?

— Не мои, — Огюст ничуть не покривил душой.

— Э‑э, да вам с лихвой дали! Вот, верните шалунам…

Шевалье не спешил брать «сдачу». Зверский голод когтями вцепился в желудок. Со вчерашнего вечера ни крошки во рту не было… Он шумно принюхался. В животе забурчало, намекая на обед.

— Чем это у вас так вкусно пахнет?

— Баранья поджарка с луком.

— Отлично! Оставьте деньги себе, а мне несите вашу замечательную поджарку. И стаканчик красного…

— Пара минут! Присаживайтесь…

Бюжо удрал на кухню — распорядиться.

— Огюст? Я знал, что найду тебя здесь!

В дверях кабачка стоял Альфред Галуа, младший брат Эвариста — тощий, взъерошенный воробей. На бледном, как у всех Галуа, лице неприятно выделялись синяки под глазами. Должно быть, парня замучила бессонница.

— Альфред? Ты искал меня?

— Да!

— Почему ты кричишь? Что‑то случилось? Есть будешь?

Альфред судорожно сглотнул, дернув кадыком:

— Нет. Не хочу. Сначала…

— Не «нет», а будешь, — Огюст вдруг ощутил себя очень взрослым. — Я же вижу, ты с ног валишься. Садись, я сейчас… Мсье Бюжо!

— А? — донеслось из кухни.

— Еще одну порцию! И кружку сидра!

Усадив парня за стол, Огюст заглянул в его черные, лихорадочно блестящие глаза. Кровь Христова! Как он похож на Эвариста, одержимого «бесом математики»! Нет сомнений, что Альфред тоже одержим, но иным «бесом».

— Ну, рассказывай.

Парень замялся. Зыркнул налево, потом — направо. Компания Мерсье подозрений не вызвала. Инвалид кому хочешь баки забьет, тут не до наушничества.

— Я слышал, ты дрался на дуэли! В Жантийи. Это из-за Эвариста?

— Да.

— Ты его убил? Этого мерзавца?!

— Нет.

Надежда угасла во взгляде Альфреда. Жаль разочаровывать юношу, подумал Огюст. Нет чтоб сочинить романтическую историю: умирая в луже крови, злодей раскаялся…

— Я его ранил, и он во всем признался. Да, он работает на полицию. Но он не убивал твоего брата. Хотел, но ему помешали.

— И ты ему веришь?!

— Верю. С ножом у горла не лгут.

— Но тогда… Тогда кто?!

— Это я и пытаюсь выяснить.

— Две поджарки, прошу. Ваш сидр. Ваше «Шато Бессан Сегюр». Я помню, оно вам нравилось. Приятного аппетита!

— Премного благодарны, мсье Бюжо…

Оба умолкли, отдавая должное еде и ожидая, пока хозяин вернется за стойку. «Еще вина!» — заорал из угла Мерсье. Инвалид не был попрошайкой; он даже обижался, когда его пытались накормить. «Я вам не побирушка! Я — герой войны! У меня пенсия! Подите прочь! — капрал Мерсье не нуждается в милостыни…»

Впрочем, для благодарных слушателей делалось исключение. Им Мерсье милостиво дозволял угощать себя винцом. Судя по всему, сейчас был именно такой случай.

— За доблесть наших союзников! — возгласил инвалид, едва папаша Бюжо приволок новый кувшин. — Да здравствует Дания! Вот кто дрался, как орда чертей…

Горка мяса на тарелке Альфреда стремительно таяла. Совершив над собой титаническое усилие, парень отложил вилку. Хлебнул сидра; закашлялся, виновато косясь на сотрапезника.

— Я знаю, Огюст, — бледное лицо порозовело, — ты ищешь их. Я в силах чем‑то помочь?

— «Их»? Почему не «его»? Все-таки дуэль…

— Н-ну, понимаешь… — смутился парень. — Само выскочило. Ночами не сплю, думаю: может, эти — добрые самаритяне — в курсе? Жаль, я не успел их расспросить.

— Какие еще самаритяне?

— Которые привезли брата в больницу.

— Ты их видел?!

— Их было трое. Один — высокий, во всем черном; в темных окулярах. Он прискакал за мной верхом. Сообщил, что с братом беда. Мы помчались в больницу. Остальные находились уже в Кошен, рядом с Эваристом. Я их даже поблагодарить не успел — уехали, и все…

— Французы?

— Иностранцы. Черный — русский или поляк. Акцент у него славянский… Второй — постарше, крепкий такой, суровый. Думаю, швед или голландец.

— Кто — третий?

— Женщина. Молодая, в халате…

— В халате?!

— Ну да! Азиатка. Кожа желтая, глазки-щелочки…


…первые подозреваемые в деле Галуа — троица «странно одетых», как сказано в полицейском протоколе, иностранцев. Не то русские, не то поляки, не то вообще японцы…


— Очень интересно… Привезли Эвариста, дождались тебя и уехали, не попрощавшись? Больше ты их не видел?

— Нет.

— Описать эту троицу сможешь?

— Я могу их нарисовать. Я умею! Я с друзей портреты рисовал. Карандашом. И с брата…

Парень замолчал, надолго припав к кружке с сидром.

— Карандаш у меня с собой, — сухо бросил он, когда успокоился. — Нужна бумага…

— Мсье Бюжо! У вас не найдется…

Через минуту Альфред уже склонился над тонким листом картона, уверенно чиркая карандашом. Время от времени он застывал, восстанавливая в памяти образы иностранцев — и вновь принимался за работу.

Рядом с дочкой, страданья свои забывая,

Удалившись от ратных трудов на покой,

Он сидит, колыбель с близнецами качая

Загорелой, простреленной в битвах рукой…

Мерсье с надрывом затянул «Старого сержанта». Это означало, что ветеран пришел в наилучшее расположение духа. Папаша Бюжо млел за стойкой, открыв рот от удовольствия. В этой жизни папаша обожал две вещи: «Крит» и пение инвалида. Для тех несчастных, кто хоть раз попытался заткнуть Мерсье рот, вход в кабачок был заказан.

— Вот… который в черном…

С листа на Огюста глядел крайне неприятный господин. Узкое лицо, нос-клюв, рот надменно сжат. Щеки запали, как от голода. Темные окуляры — словно выжженные палачом дыры. Кладбищенский ворон…

Кажется, Альфред перестарался. Неприязнь к черному вестнику превратила портрет в злой шарж. Это мешало Огюсту сообразить: где же он видел ворона раньше?

— Он все время был в окулярах?

— Один раз снял. Ненадолго.

— Нарисуй его без них, ладно? Мне нужны глаза…

— Я попробую…

Юноша вновь занялся портретом.

Деревенская сень обласкала солдата.

Но порой, выбив трубку свою о порог,

Говорит он: «Родиться еще маловато.

Смерть хорошую, дети, пусть подарит вам бог!»

Последнюю строку Мерсье, наклонившись вперед, проорал северянину в ухо. Тот даже не поморщился. Так терпят выходки друзей детства или собратьев по оружию. Шевельнулись губы: «Смерть хорошую, дети, пусть подарит вам Бог…»

Подпевать вслух франт не решился.

— Готово. Кажется, получилось.

Рядом с первым на картоне появился второй набросок. Окуляры исчезли. Да и с неприязнью Альфред справился. Ворон стал куда симпатичнее. Даже появился какой‑то намек на улыбку.


«…Русский или поляк…»


Огюст сбросил ворону десяток-другой лет. Заменил в воображении шляпу на кивер, нарядил в офицерский мундир; представил, как этот человек смеется, подбоченясь… Сомнений не осталось: на рисунке был изображен постаревший Казимир Волмонтович, любовник баронессы Вальдек-Эрмоли! Его лицо Огюст видел на портрете в особняке Де Клер; и еще раз — в зеркале, в безумном ночном видении, закончившемся ударом казачьей пики.

Выходит, кузен Бриджит до сих пор жив?

— Ты знаешь его?

— Ты — отличный художник, Альфред! — Шевалье ушел от прямого ответа, не желая втягивать Галуа-младшего в странную и наверняка опасную историю. — Это уже зацепка. Рисуй остальных! Мне нужны все трое.

Что же слышит он вдруг? Бьют вдали барабаны!

Там идет батальон! К сердцу хлынула кровь…

Проступает на лбу шрам багряный от раны,

Старый конь боевой шпоры чувствует вновь!

В голове мел осенний вихрь, закручивая воронкой листья: бурые, желтые, багряные, цвета запекшейся крови… Листья выстраивались в пугающие цепочки-последовательности. На каждом — имя, дата, событие, место. Смерть невинного математика. Похороны на кладбище Монпарнас. Небритый герр Бейтс — д‑дверь! Эминент. Баронесса. Воскресший кузен скачет к Альфреду — сообщить о трагедии с братом. Спутники кузена дежурят в больнице…

— Вот, посмотри.


«…выписал себе из Японии любовницу! Говорят, чудовищно хороша собой…»


Может, и впрямь японка — кто их разберет? Узкие, внимательные глаза; тонкий нос, упрямый подбородок… Не красавица. Но и не «чудовище». Желтизна кожи передана легкой штриховкой…

— Знакома?

— Нет. Никогда не видел.

Остался третий.

Тень императора встала!

В ногу, ребята! Раз! Два!

Грудью подайся!

Не хнычь, равняйся!..

Раз! Два! Раз! Два!

Сегодня Мерсье был в голосе. «Старое знамя», «Старый сержант»; теперь — «Старый капрал». Что дальше? «Старый пень»? Глотка у инвалида луженая, может долго горланить. Интересно, сколько выдержат франт с морячком?

…Нет, неинтересно. Сейчас Огюста волновало совсем другое. Спасибо за совет, Бриджит! Поговори, значит, с зеркалом — полегчает. Да уж, полегчало! Еще пара таких «бесед» — и можно смело заказывать в Биссетр палату с решетками. Железные птицы, пляски демонов, Оракул с его завиральными биографиями…

«А ведь я больше не сохну по ней! Да, я не прочь увидеться, расспросить Бриджит о ее подозрительном кузене; возможно, даже заняться любовью — если она не станет возражать. Но изливать душу, как на исповеди… все время быть рядом, делиться сокровенным… Гляди‑ка — отпустило! Не обманула вдова…»

Так, может, и в словах Оракула крылось больше смысла, чем он решил поначалу? «Зеркальное безумие» имело свою систему. Если понять ее…

— Я закончил.

Высокий лоб ученого. Волосы зачесаны назад, но своевольничают — назло гребню все время норовят взвиться упрямой волной. Волевой подбородок; строгий, внимательный взгляд… Судя по рисунку, третьему — за пятьдесят. Огюст уже знал, как будет выглядеть этот человек в семьдесят. Тогда он, если верить Оракулу, станет премьер-министром Дании.

Они смотрели друг на друга: живой Огюст Шевалье — и картонный…

2

— …полковник Эрстед! — гаркнули над ухом. — Юнкер, слышишь? Клянусь удачей пьяниц, это ваш бравый полковник! Стрелял, как бог! — промаха не давал…

Мимо столика шел моряк — как выяснилось, молодой, бородатый, с трубкой в зубах. На руках он легко, словно куклу, нес безногого Мерсье, направляясь в сторону клозета. С высоты «насеста» инвалид узрел рисунок — и забыл о нужде.

— На месте стой! Разрешите присесть ветерану?

— С радостью!

— Опускай, дружище! Окапываюсь здесь. Грудью подайся!.. не хнычь, равняйся…

Моряк с неожиданной для его комплекции деликатностью усадил Мерсье на свободный табурет. Альфред напрягся, сдвинул брови, но промолчал. Раз Огюст пригласил калеку за стол, да еще «с радостью» — значит, так надо.

— Вы встречались с этим человеком?

— Ха! — возликовал Мерсье. Про войну он мог говорить часами. — Как вот сейчас с тобой, парень. В тринадцатом? Точно, в тринадцатом. В октябре, под Шенфельдом… И летом, близ Радницы. Герой! — лейтенантика-сопляка из-под картечи вытащил. Самолично, на горбу. Соплячка в ножку ранило…

Повернувшись всем телом, инвалид погрозил франту-северянину мосластым пальцем и густо расхохотался. Шевалье с неудовольствием понял, что Мерсье чертовски пьян. Свалится под стол — и прости-прощай, ценные сведения!

— Эх вы, ноги, наши ноги! — не ходить вам по дороге… Вот это — офицер, я понимаю! Орел! Даром что не француз.

— А кто?

— Датчанин. Союзник!

— Как его звали?

— Полковник! Полковник Эрстед…

— Имя не помните?

— Анри… нет, Андре…

— Андерс?

— Точно, Андерс! Я желаю за него выпить! Эй, Бюжо!..

Все сходилось. Меткий стрелок и спаситель лейтенантов, полковник Эрстед объявляется в Париже. Убивает Эвариста — заказчик и исполнитель в одном лице… Зачем же он отвез Галуа в больницу? Почему не оставил умирать у пруда? Потому что — офицер. Не смог бросить раненого, даже если сам всадил в него пулю. Честь офицерская не позволила.

Будь ты проклят, сукин сын, вместе со своей честью!

— …виват полковнику! Помню, был у нас еще случай…

Шевалье ощутил на себе чей‑то пристальный взгляд. В трех шагах от стола, грузно опираясь на трость, стоял северянин. Увидев, что на него обратили внимание, он нимало не смутился. Другой на его месте отвернулся бы, сделав вид, что изучает батарею пыльных бутылок за спиной папаши Бюжо. Нет, франт глядел на Шевалье в упор, так, будто имел на это право.

К славе шли они все! Без раздумий, сурово,

Не боясь ни лишений, ни бурь, ни тревог…

Только Рейн закалит нам оружие снова!

Смерть хорошую, дети, пусть подарит вам бог!..

Игла тревоги кольнула сердце.

«Пора уходить», — решил Огюст. Вряд ли Мерсье расскажет еще что-нибудь существенное. Оставаться в «Крите» становилось небезопасно. Он подал знак Альфреду: мол, вставай. Парень кивнул и потянулся к разрисованному картону.

— Чудесная работа, — сказал северянин, указывая на портрет Эрстеда. — У вас точный глаз и верная рука, молодой человек. Сколько стоит ваш рисунок?

— Он не продается.

— Все имеет цену. Назовите вашу.

— С кем имеем честь разговаривать?

Заметив, что взвинченный Альфред готов ответить грубостью, спровоцировав скандал, Огюст поспешил вмешаться. Он не хотел лишних ссор. Франт не один, с морячком, а папаша Бюжо не простит разгрома кабачка.

Гости уедут, а мы‑то останемся…

— Извините, что не представился сразу. Моя фамилия — Торвен. Торбен Йене Торвен, к вашим услугам. Вчера приплыл в Париж из Копенгагена, верней, из Гавра, на шхуне «Клоринда». Вон тот моряк — капитан шхуны. Сардинец, славный малый. Теперь, господа, когда вы узнали меня поближе… — северянин улыбнулся в адрес Шевалье, как более взрослого. — Может быть, вы уговорите вашего друга продать мне картон с рисунками? Не сомневаюсь, имя такого художника хорошо известно каждому…

Намек был ясен.

— Галуа, — представился Альфред, краснея. — И никому мое имя…

— Эварист? Эварист Галуа?! Боже мой! Вы же убиты…

Подавшись вперед, всем весом навалившись на трость, Торвен уставился на парня. Так совсем недавно смотрел Огюст Шевалье на рисунок, где хмурился восставший из гроба князь Волмонтович. Казалось, франта с его ледяным хладнокровием ничем нельзя вывести из душевного равновесия.

И вот поди ж ты…

— Действительно, сходство налицо. Вы очень молодо выглядите, гере Галуа…

— Меня зовут Альфредом, — разъяснил «покойник», чувствуя себя не в своей тарелке. Трудно воскресать, не умирая, да еще в кабачке «Крит». — Эварист — мой старший брат. Его действительно убили на дуэли… Откуда вы его знаете?

Ответом Альфреду послужил вопль задремавшего инвалида:

— Смерть хорошую, дети, пусть подарит вам Бог!

«Спасибо на добром слове», — чуть не ответил Огюст. Он и раньше не любил стихи Беранже, а теперь и вовсе проникся к ним необъяснимым отвращением.

— Я читаю газеты, — объяснил Торвен. — И слежу… вернее, следил за работами вашего брата. Как сотрудник Датского Королевского общества. Это большая потеря для науки, гере Галуа. Примите мои соболезнования.

Альфред опустил голову. Одинокая слезинка упала на тарелку. Парень хотел что‑то сказать, но лишь хрипло выдохнул.

— Портреты вы тоже скупаете для Королевского общества? — вмешался Огюст. — Только не говорите мне, что вас потрясло мастерство художника. Вы знаете кого‑то, изображенного здесь?

Он боялся поверить удаче.

— Знаю, — не стал отпираться Торвен. — Мерсье очень деликатен, даже когда выпьет. Он забыл сказать вам, что сопляк-лейтенантик, которого полковник Эрстед вынес из-под огня, — это ваш покорный слуга. Мне нужен этот портрет.

— Мне он тоже нужен, — пожал плечами Огюст.

— Вам‑то он зачем?

— Мне бы очень хотелось подарить его мсье полковнику. На добрую память.

— Я обещаю вам, что передам работу Альфреда Галуа полковнику Эрстеду, — Торвену было тяжело стоять, но он терпел, видя, что за стол его приглашать не торопятся. — Уверен, гере Эрстед обрадуется.

— Не сомневаюсь. Но я хочу сделать это лично. И задать один-единственный вопрос.

— Какой?

— Зачем Андерс Эрстед застрелил Эвариста Галуа?

Торвен побледнел. Румянец покинул щеки, взгляд налился болью. Чувствовалось, что вопрос Шевалье ударил франта в самое сердце. Датчанин ждал чего угодно, но только не этого. Должно быть, невыносимо слышать, что твой спаситель, вынесший тебя из боя, великолепный полковник Эрстед — убийца безобидных математиков.

— Позвольте, я сяду? — спросил он, забыв про гордость.


Выйдя на улицу, Огюст успел сделать всего два шага.

На третьем в его живот — кровь Христова, опять в живот! — ткнулся ствол пистолета. Старый знакомец — «Гастинн-Ренетт», оружие записных дуэлянтов. И голос известный, с трещинкой:

— Добрый день, сэр!

— День как день, герр Бейтс, — Шевалье с удивлением отметил, что не испугался. — Вы не могли бы убрать пистолет? Если, конечно, не собираетесь в меня стрелять.

— Goddamit! Простите, сэр! — привычка. Он не заряжен.

— Непростительная оплошность, герр Бейтс. Не повторяйте моих ошибок. Однажды я забыл его зарядить, и дело кончилось Нельской башней, — недоумение, исказившее рябую физиономию «могильщика», приятно обрадовало Огюста. — Зачем же вы тогда принесли его сюда?

— Я хотел вам его вернуть.

— Что, не пригодился?

— Ну почему же? Очень даже пригодился, хе-хе! — Бейтс оскалил острые желтые зубы. Рыжие бакенбарды встали торчком, как шерсть на загривке зверя. — Отличная штучка, д‑дверь! Прямо жалко отдавать. Но он — ваш. Берите, сэр. До скорой встречи!

— Прощайте, герр… Стойте! Тут на рукояти была медная нашлепка! Куда она делась?

— Затерялась, сэр! Вы уж извините, бывает…

— Что значит — бывает? Брали целый пистолет, отдаете испорченный…

— Почему — испорченный? Стреляют не нашлепками…

— А это уже не ваше дело! — Огюст понимал, что рискует, но не мог отказать себе в удовольствии дернуть тигра за усы. — Вы что, сорока? Крадете блестящие побрякушки? Ну ничего, вот я пожалуюсь Эминенту — он вас, герр Бейтс, живо прищучит, а то и оформит

— Хотите пять франков? В качестве компенсации?

— Не хочу!

— Всего доброго, сэр… извините великодушно…

Шевалье смотрел вслед удирающему Бейтсу, а видел самого себя, у пруда Гласьер. Свое лицо. Свои широкие плечи. В руке — «Гастинн-Ренетт». На сей раз — заряженный. Черный зрачок дула неумолимо следует за целью. Рука не дрожит. Все свое, привычное…

Но вот губы расползаются в чужой ухмылке, обнажая желтый частокол зубов.

— Д‑дверь! — хрипит Огюст Шевалье-второй.

Дышит сыростью пруд. Качаются ветки кустов. Орут лягушки, предчувствуя дождь. Серое, обрюзгшее небо нависло, давит, сулит беду. Падают июньские снежинки: секунды, минуты, часы.

Дни. Годы. Века.

«Смерть хорошую, дети, пусть подарит вам Бог…»

3

Есть в Париже райский уголок.

Плакучие ивы склонились к темной воде. Полощут желто-зеленые кудри, пускают вдоль берега мелкую рябь. Два юнца-каштана растут наперегонки, на зависть старухам-липам. Пара лестниц ведет на Новый мост — вопреки названию, старейший мост города. Сводчатые арки перегородили реку, соединив западную часть острова Ситэ с берегами Сены. Лежи на травке, целуйся с милой, любуйся чудесными видами: Лувр, сад Тюильри…

Сквер дю Вер-Галан, чудо из чудес.

Над Люксембургским садом витает тень Марии Медичи, властной итальянки. Над дворцами и фонтанами Версаля вечно светит Король-Солнце, Людовик XIV. В Тюильри до сих пор царит душный аромат суеверий другой Медичи — Екатерины, сбежавшей отсюда в тщетной надежде обмануть смерть. Над сквером дю Вер-Галан красуется в седле умница и циник, знавший, что Париж стоит мессы, — Генрих IV. Так и кажется, что всадник подбоченится, закрутит лихой ус и грянет в честь самого себя «Vive Henri Quatre»:

Был Генрих Четвертый смел и галантен,

Иные лорды пред нашим — прах!

Четырежды дьявол с тройным талантом:

Вояка, пьяница и вертопрах!

Вот уж кто был настоящим du Vert-Galant — ни одной юбки не пропускал. Издавна собираются в сквере, под его покровительством, все, кому страсть туманит разум. Объятия, лобзания, охи-вздохи, комплименты; стихи, тайком заказанные наемнику-рифмоплету…

Одиноким здесь не место.

А уж если ты, друг-одиночка, молод, хорош собой и держишь в руках подозрительную книжонку… Парижанин ли ты? Нет, наверное, приезжий, из Нима. О чем читаешь, дурачок? О любви Элоизы и Абеляра? О Петрарке и Лауре? Сочинения господина Дюма, наконец?


«…Появление иллюминатов датируется XI веком. Орден происходит от исламской секты асассинов, фанатиков-убийц. Разгромленные в XIII веке, асассины возродились; в Афганистане XVI века иллюминаты (рошани) вернулись к прежней тактике террора. В начале XVII века иллюминаты (алюмбрадос) появились в Испании, где в 1623 году были осуждены указом Великой Инквизиции. В 1654 году общественное внимание привлекли „иллюминированные“ геринеты во Франции. И, наконец, орден баварских иллюминатов был основан 1 мая 1776 года в Ингольштадте бывшим иезуитом, деканом юридического факультета Адамом Вейсгауптом…»


Огюст представил декана Адама Вейсгаупта в халате и чалме, с трубкой гашиша в руке. Вокруг «юриста-асассина», известного в ордене под псевдонимом «Спартак», танцевали гурии и масоны. Время от времени являлись верные люди с докладом: кого они сгубили путем злостного просвещения.

— Нет бога, кроме Науки, и Адам — пророк Ее! — восклицали гурии.

— Спар-так! Спар-так! — голосили масоны.

Книга, переданная Тьером, была насквозь «жареной». И жарил ее никак не чудо-повар Дюма. Гномик подшутил над земляком, снабдив Шевалье ворохом «желтых» сплетен.

Что ж, не просветимся, так хоть развлечемся…


«Ингольштадт был избран не зря. Местный университет пользовался дурной славой. Не смея говорить прямо, известная писательница Мэри Шелли поселила в Ингольштадте своего персонажа, студента Виктора Франкенштейна — тот приехал сюда из Женевы изучать медицину. Монстр, созданный доктором Франкенштейном из мертвечины, стал воплощением мести и разрушения.

Чудовище Франкенштейна — прямой намек на орден иллюминатов; рассказ о том, до чего может довести наука вне религии и морали. Доброжелатели отговаривали Мэри Шелли от публикации романа. Отважная женщина не послушалась — и вот расплата! Сразу после выхода книги в свет умирает ее дочь Клара. Следом за дочерью — сын Уильям. И, наконец, яхта, на которой плыл ее муж, попадает в шторм. Изуродованные тела, словно в насмешку, выбрасывает на берег, и Мэри Шелли становится вдовой. Обугленное после кремации сердце мужа она всегда носит с собой, говоря, что оно защищает ее от покушений.

За трагическими событиями видна злая воля иллюминатов…»


Огюст вспомнил «тьётю Мэри».

Седина в черных прядях, печальная ирония взгляда; смешной акцент. Наверное, сердце мужа и тогда, на приеме, было при ней. Как же ты любила, Мэри… как же ты умеешь терпеть, улыбаясь…

«Всем я говорю, что записала сон».


«Орден сотрясали многочисленные скандалы, вызванные адюльтерами, воровством и обманом среди иллюминатов. Сам Вейсгаупт имел связь со своей кузиной, в результате чего она забеременела. В 1784 году конфликт между Вейсгауптом и его правой рукой — бароном фон Книгге — привел к тому, что барон покинул орден.

Надо отметить, что расцвет ордена во многом произошел благодаря организаторским талантам фон Книгге. Барон полагал мистику и оккультизм еще одним, магистральным, путем науки, способным гораздо быстрее привести общество к состоянию просвещенности. Это противоречило взглядам Вейсгаупта, отвергавшего „чернокнижие“.

Опытный литератор, фон Книгге нарушил конспирацию и опубликовал ряд памфлетов об иллюминатах. Но памфлетами дело не ограничилось. Сразу несколько тайных курьеров ордена в дороге были убиты ударами молний. При них обнаружились секретные документы, в том числе и печально известный „Новый Завет Сатаны“.

Нет сомнений, что молнии — дело рук фон Книгге, одержимого местью…»


Связь с кузиной неприятно задела Огюста. Стоило труда осознать, что такой адюльтер, кроме похотливого герра Вейсгаупта, позволил себе гордый аристократ, князь Волмонтович, а не скромный республиканец Огюст Шевалье.

Говорите, два пути науки?

Физика-биология — и магия-ясновиденье?

Огюст вообразил университет — Геттингенский, Ингольштадский, какой угодно — где изучают оккультизм. Кафедра сглаза, кафедра столоверченья, отделение метафизики. Спецкурс по метанию молний. Лаборатория приворотных зелий. Ректор — Адольф фон Книгге. Устав — «Новый Завет Сатаны».

Отсмеявшись, он вытер слезы и продолжил чтение.


«„Новый Завет Сатаны“ гласит:

— Овладей общественным мнением, сея раздоры;

— Опирайся на чужие слабости;

— Борись с личностью, способной к творчеству;

— Понуждай людей к погоне за удовольствиями;

— Преподавай готовые взгляды, убивай способность мыслить;

— Введи всеобщее избирательное право, вооружившись мощью тупого большинства;

— Сила денег вращает земной шар…»


Огюсту стало не до смеха.

Очень уж логично звучали «сатанинские заповеди».


«…последовали жесткие санкции. После проведения обысков и изъятия идеологической литературы, иллюминаты были запрещены властями и церковью. Вербовку в орден объявили преступлением, наказуемым отсечением головы. Адам Вейсгаупт бежал из Баварии. „Братьев-алюмбрадос“ лишали кафедры, увольняли с государственной службы, подвергали аресту и заключали в тюрьму.

Некоторых казнили.

Когда позднее, в 1796 году, в Париже вспомнили про орден — выяснилось, что от иллюминатов не осталось и следа. Это еще раз подтверждает нашу догадку о том, что „тайный“ орден на самом деле превратился в тайный, укрывшись за кулисами мировой истории…»


Утомившись, Огюст Шевалье покинул сквер, где наслаждался скелетами в шкафах «братьев-алюмбрадов», взбежал по боковой лестнице на Новый мост — и отправился домой, в Латинский квартал.

4

Поначалу он никак не мог взять в толк: с чего бы ему спешить? Дома никто не ждет, встреч он не назначал… На «звездчатом» перекрестке двух бульваров и улицы дю Бак скользкий булыжник вывернулся из-под башмака. Молодой человек едва не угодил под колеса фиакра, чудом успев схватиться за фонарный столб. Однако брань кучера и смех прохожих, принявших его за пьяницу, вдруг отодвинулись прочь, увязли в ватном заслоне.

Держась за столб, как матрос — за мачту корабля в жестокую бурю, Огюст глядел на собственное отражение в витрине напротив. Он понял, что влечет его домой.

Зеркало!

Овальное «psyche» с уцелевшим правым бра.

Магический кристалл, где появлялась и исчезала Бригида-Бриджит, где вчера он видел ад, откуда вещал безумный Оракул, мешая правду с бредом, бессмысленное с вероятным, глумление с откровениями. Его тянуло к зеркалу. Ему не хватало снежинок-шестеренок, свивающихся в спирали; жутких видений и потусторонних голосов, отвечающих на вопросы.

Помнится, знакомый доктор Жевар рассказывал: его пациент, больной сифилисом, где‑то ухитрился подхватить малярию. «И что вы думаете? — восклицал доктор, картинно всплескивая руками. — Малярийная лихорадка вышибла lues из организма, как порох — ядро из пушки!.. Правда, борьба двух недугов настолько ослабила беднягу, что в итоге он все равно умер, несмотря на лошадиные дозы хинина. Посему я бы поостерегся рекомендовать такой способ лечения. Хотя, возможно, в иных случаях…»

Неужели и он, перестав бредить баронессой, избавившись от одной мании, обрел вместо нее другую?! Наверное, так сходят с ума. Где раздобыть чудодейственного хинина, чтобы спасительная горечь охладила пылающий рассудок?

Не обращая внимания на ухмылки зевак, Огюст побрел дальше. Стараясь отвлечься, он раз за разом возвращался мыслями к сегодняшней встрече в «Крите». Северянин, представившийся Торбеном Йене Торвеном, сотрудником Датского Королевского общества, оказался человеком исключительно приятным и располагающим к себе. А поначалу… Тысяча чертей! Шевалье успел бог весть что подумать. Тайный соглядатай, подосланный Эрстедом; кровожадный асассин из ордена алюмбрадов…

Мерзавец Тьер! Удружил, подсунул книжечку!

Мсье Торвен, рассмотрев рисунки Альфреда, немедленно опознал всю троицу: и Андерса Эрстеда, и князя Волмонтовича, и китаянку, чье имя тут же вылетело у Шевалье из головы. После чего спросил, не чинясь, напрямую:

— Значит, вы их подозреваете?

Огюст решил не ходить вокруг да около.

— Подозреваем. И в первую очередь — господина Эрстеда.

— У вас есть дополнительные поводы к подозрениям?

— Есть.

— Вы понимаете, что это очень серьезное обвинение?

— Андерс Эрстед был у пруда. Даже если он невиновен, он мог видеть настоящего убийцу.

— Вы бы хотели с ним встретиться?

— Да!

Мсье Торвен задумался, уставясь в потолок.

— Пожалуй, я смогу устроить вам встречу, — сообщил он наконец. — Но для этого мне понадобится время. Где я смогу вас найти?

Шевалье заколебался.

— Понимаю ваши опасения. Можете не отвечать. Я остановился на рю де л’Арбр-Сек, в гостинице «Путеводная звезда». Второй этаж, номер девять. Загляните… м‑м‑м… через неделю. Надеюсь, у меня появятся для вас новости. Если мы договоримся о встрече, можете на всякий случай прихватить с собой пару надежных друзей.

Кровь Христова! Этот северянин, хромой франт с тростью, достойной короля, располагал к доверию.

— Если угодно, вооруженных. Слово чести, я всем сердцем сочувствую вам и гере Галуа. Хочется верить, что рандеву с гере Эрстедом поможет прояснить истину…

Прощаясь, Огюст, заручившись любезным разрешением Альфреда, подарил собеседнику картон с рисунками. Торвен предлагал заплатить, даже настаивал, достал кошелек, но потерпел неудачу. Когда Шевалье, распрощавшись с датчанином и юным Галуа, оглянулся на пороге кабачка, еще не зная, что снаружи его ждет неприятный герр Бейтс, — хромой франт внимательно изучал портреты.

Сейчас в Торбене Йене Торвене было очень много от лейтенанта, и очень мало — от сотрудника научного общества. Так много и так мало, что Огюст Шевалье всерьез задумался о будущем рандеву.

Апофеоз

По лестнице он поднимался крадучись, чтоб не скрипели рассохшиеся ступеньки. Опасался засады? Не хотел беспокоить консьержку? Спроси Огюста кто-нибудь — зачем? — он не сумел бы ответить. Наверное, в глубине души полагал, что собирается заняться делом постыдным и противоестественным. Хотя, казалось бы, какой стыд в разговорах с зеркалом?

Странно? Разумеется. Глупо? Вне сомнений.

Но почему — стыдно?!

Ключ провернулся легко, без щелчка. Старушка-дверь, пойдя навстречу жильцу, осталась нема, с гостеприимством распахнувшись и еле слышно закрывшись за его спиной. Узкий коридорчик дышал пылью. С незапамятных времен и, пожалуй, до скончания веков в нем поселился запах подгоревшего теста.

Впотьмах Шевалье разулся и шагнул в комнату.

Он едва не бросился к зеркалу, словно мальчишка — к сговорчивой шлюхе. С трудом удалось взять паузу: зажечь свечи, сесть в кресло, перевести дух. Сердце отчаянно колотилось о ребра. Мелко дрожали, вцепившись в подлокотники, пальцы. Огюст велел себе сидеть до тех пор, пока дрожь не пройдет.

«Вдох-выдох. Вдох… выдох…»

Отвлекающий маневр не удался. К осознанному, но не побежденному влечению пришла на помощь изменница Логика. У Логики был голос пухлого Николя Леона: «Желаешь вырваться из паутины, Огюст, Огюст? Всюду ложь, полуправда, иносказания? Хочешь большего? Тогда тебе требуется ин-фор-ма-ция, как говорил Эминент, Эминент! А кто сможет дать тебе информацию? Думай сам, сам…»

Намек был прозрачен: он нуждался в Оракуле, таящемся в глубинах Зазеркалья.

Глядя в розоватую гладь «psyche», Огюст представил себя чернокнижником, проводящим магический ритуал. В зеркале отразилась кривая усмешка. Глаза слезились, лицо напротив расплывалось, с ехидством гримасничая. Шевалье показал отражению язык — и торопливо заговорил.

— Ты оказалась права, Бриджит. Спасибо. Я выздоровел — и тут же заболел снова. Но не тобой. Ты забыла или не захотела предупредить меня…

В зеркале, словно ожидая его слов, начался снегопад. Снежинки летели белые, пушистые, с легким персиковым отливом. Казалось, их подсвечивает закатное солнце. Снегопад усиливался, превращаясь в метель. Лицо Шевалье исчезло. Вместо него в кружащемся вихре возникла знакомая комната, но уже без Огюста. На кровати сидела баронесса Вальдек-Эрмоли — в кисейном пеньюаре, забросив ногу за ногу.

Она была так хороша, что Огюст забыл цель нынешнего «сеанса».

— Я не могла тебя предупредить. Я сама не знала, что с тобой произойдет…

Баронесса не размыкала губ. Ее голос звучал не из зеркала, а от реальной кровати. Очень хотелось оглянуться, но Шевалье пересилил себя.

— Ты не виновата, Бриджит. Вина на мне. Теперь меня тянет к зеркалу, как забулдыгу — к бутылке. Смогу ли я удовлетвориться со временем, пресытиться — и успокоиться? Или все будет лишь ухудшаться?

Фигура баронессы затуманилась, окуталась роем снежинок. Из глубины зеркала донесся хрустальный звон: «Новенький-новенький!»

Это бедный шевалье

В нашу компанию, к Маржолен,

Это бедный шевалье —

Гей, гей, от самой реки…

— Удовлетвориться со временем? — Бриджит охрипла. Щеки баронессы покрыла колючая щетина, нос вывернулся кабаньими ноздрями. — Вам уже мало женщин, сэр? Вы решили затащить в постель Время, эту поминутную сучку? Goddamit! Занятная идейка! Я тоже не прочь попробовать…

На кровати, осклабившись, сидел герр Бейтс.

— Вы? — горячая кровь прилила к щекам Огюста. — Прятались под личиной, но не вытерпели?!

Издевается желтозубый оскал. Чернеет дыра пистолетного дула. Из ствола, змеясь, бьет синяя молния. Вспышка прочищает мозги, выжигая душный туман.

— Это ты убил Эвариста Галуа! Ты, сволочь! С Дюшатле у вас не вышло, и с д’Эрбенвилем — тоже. Галуа суждено было жить! Жить и сделать великое открытие. Но вас это не устраивало. И тогда ты явился к пруду в моем обличье — и застрелил несчастного!

Бейтс молчал. Крошечные глазки оценивающе сверлили обвинителя. Мол, не всадить ли пулю и в этого? Смерть хорошая, дети…

— Чей приказ ты выполнял? Эминента? Эрстеда?

— Вы задаете слишком много вопросов, сэр.

— Или ты ведешь свою игру? Отвечай!

— Не стану я вам отвечать, — «могильщик» натянул цилиндр на рыжие брови, встал с кровати. — Спросите у Эминента, если отважитесь.

— Нет уж, ты мне ответишь, выродок!

Забывшись, Огюст кинулся вперед: достать, вцепиться в глотку, вырвать признание…

— Д‑дверь!

Бейтс попятился, исчезая в буране. Зеркало превратилось в грань кристалла, в распахнутую дверь, которую помянул убийца — и Шевалье рухнул в эту дверь, в снежную метель Зазеркалья. Его подхватило, завертело в ледяном воздухе. Отовсюду несся скрежет шестеренок, которому вторил перезвон хрусталя:

Время жизни он принес

В нашу компанию, к Маржолен.

Много времени принес —

Гей, гей, от самой реки…

Цепляясь лучами, снежинки выстраивались в двойную спираль без начала и конца. Он вращался, повинуясь движению спирали, увлекаемый потоком — мирового эфира? флогистона? собственного безумия? В прорехах механизма замелькали движущиеся картины — проносясь мимо, он успевал выхватить взглядом фрагменты чужой жизни.

Так выглядывают из окошка мчащейся кареты.

Две армии схлестнулись на поле брани. Передние ряды окутаны дымом, палят пушки; не умолкая, плюется огнем странная конструкция с шестью вращающимися стволами. Солдаты валятся, как подкошенные, падает знаменосец… Всплывает в небо воздушный шар, похожий на сигару из металла, раздувшуюся от гордыни. Под ним едва угадывается гондола для пассажиров. Вращаются мощные винты, приводя гиганта в движение; внизу ликует нарядно одетая толпа. В толще вод скользит капля серебра; в круглые окошки-иллюминаторы видны лица людей, сидящих внутри. Седой человек в кургузом сюртуке выводит формулу за формулой — крошащимся мелом на аспидной доске…

В уравнениях, как в зеркале, отражались записи Эвариста Галуа. Конечно, выкладки седого неизмеримо сложнее — и тем не менее сходство было налицо. Так внук походит лицом и статью на давно умершего деда.


…мои идеи еще недостаточно хорошо развиты в этой необъятной области…

…я не имею времени…

…вы решили затащить в постель само Время?


«Кровь Христова! Как же я раньше не догадался!»

Время — вот что имел в виду Галуа. Ему не хватало еще одного параметра, еще одной переменной — Времени! Он знал это, чувствовал и обязательно довел бы дело до конца, открыв людям математику нового измерения. Поэтому убийцы решили избавиться от бунтаря, пока у него еще не было Времени.

Они успели вовремя.

Во Время.

И все равно просчитались. Потому что у него, Огюста Шевалье, теперь есть Время! Эварист Галуа сделал другу посмертный подарок. Вот он — Механизм Времени! — двойная спираль из снежинок-шестеренок. Меняя направление вращения, гигантский «штопор» ввинчивается в Прошлое и Будущее. Это не галлюцинации, не горячка мозга…

Огюста охватила эйфория.

«Дальше! Неси меня дальше, через века! — закричал он во все горло. — Я хочу видеть все!» Его вопль услышали. Вращение спирали ускорилось; ветер дул в спину, наполняя парус бурана. Кажется, он продолжал кричать, как сумасшедший, когда в виски ударил Голос.

— Внимание! Зафиксировано спонтанное включение биологического ретранслятора в двухстороннем режиме. Установлен темпоральный экзобиологический контакт. Объект инициировал начало обмена квази-речевой волновой информацией. Сигнал пиковой мощности по шкале Любищева-Арнье. Определяю координаты объекта…

— Не понимаю! — в панике заорал Шевалье.

— Статико-динамическая мультиплексная пространственно-временная голографическая решетка, в которой свернуто пространство-время вашего организма, была приведена в неравновесное состояние, — охотно отозвался добрый Голос. — Самопроизвольно запустилась одна из дремлющих подпрограмм вашего хромосомного биокомпьютера, активировав безынерционный генетический информационный канал с положительным темпоральным вектором. Волновая матрица вашего генома вошла в солитонный оптико-акустоэлектрический резонанс с матрицей объекта на другом конце канала, в результате чего сейчас происходит темпоральный пробой…

— Кровь Христо…

Спираль со звоном рассыпалась.

Это бедный шевалье,

Гей, гей, от самой реки…

Вначале он увидел рощу. Деревья показались ему необычными. Когда он решил присмотреться — роща надвинулась скачком, словно Огюст поднес к глазу подзорную трубу. Над зарослями пирамидальных криптомерий вознеслись неприлично волосатые стволы пальм, лениво покачивая резными листьями. Он попал в тропики? Или за прошедшие века изменился климат, и так сейчас выглядит Франция?

Париж?!

Выходит, Эминент врал, демонстрируя во сне Париж Грядущего…

Нахлынули звуки: шелест прибоя, гомон чаек. Море начиналось совсем рядом, в десятке шагов. Горки бурых водорослей источали резкий запах йода. В песке копошились мелкие крабы. Водная гладь безмятежно переливалась солнечными бликами. Вдали, разметанные ветром, таяли клочья перистых облаков. И ни одной железной птицы в небе, ни одного корабля в море — до самого горизонта!

Полно, Будущее ли это?! Или его выбросило на необитаемый остров, как Робинзона Крузо, героя романа Дефо? Разве в Будущем еще остались такие острова?

Что‑то сверкнуло слева, на краю поля зрения. Мир послушно крутнулся, проворачиваясь на сто восемьдесят градусов вокруг вертикальной оси. Сто восемьдесят градусов — это три раза по шестьдесят. Операция симметрии.

Однако симметрией за спиной Шевалье и не пахло.

Рукотворный лабиринт простирался на пару лье в глубь острова. Стены из знакомого, тускло-серебристого материала возвышались на половину человеческого роста. Они сверкали слюдяными изломами и электрическими искрами. От мигания бликов у Огюста должны были заслезиться глаза, но ничего такого не произошло.

Все виделось ярко и неправдоподобно резко.

Стены лабиринта змеились, изгибались, закручивались спиралями. Сходясь и разбегаясь в стороны, они образовывали резервуары круглой, треугольной или нарочито неправильной формы. В многообразии крылась система — цикличность, повторяемость — но Огюст не мог ее постичь. Лабиринт походил на чрезвычайно сложный организм в разрезе.

Он припомнил занятия по анатомии. «Кишечник со множеством желудков», — пришло в голову не слишком аппетитное сравнение. Мгновением позже, когда он разглядел, чем заполнен лабиринт, его едва не вывернуло наизнанку. По «руслам» текла бурая с прозеленью жижа. Скапливаясь в резервуарах, она бурлила, пузырилась грязной пеной, закручивалась воронками и меняла цвет.

Как завороженный смотрел он на это противоестественное движение. Ноздри вдыхали запах кислой прели. Опять блеснул мертвенный свет, и Огюст успел засечь источник. Неподалеку возвышалась малая пирамида. На вершине ее тлел едва заметный синий огонек — точь-в-точь коронный разряд, который им демонстрировали в лаборатории.

Э‑э, да тут у нас не одна — две… три… пять пирамид! Мысленно соединив их прямыми линиями, Огюст вздрогнул. Пирамиды образовывали вокруг лабиринта классическую пентаграмму оккультистов. Куда он попал? Зачем людям Будущего — такое?!

Растерянность грозила перерасти в панику.

Переведя дух, он уставился на море, надеясь успокоить нервы созерцанием идиллии. И обнаружил черный плавник — тот уверенно резал лазурную гладь. Дельфин? Акула? Существо быстро двигалось к берегу. Вот сквозь воду обозначились контуры темного, вытянутого тела…

Когда тварь с размаху вылетела на берег, Огюст попятился. Он так и не смог определить, что это было. Плоть «рыбы» вспучилась четырьмя короткими лапами. Существо подбежало к стене лабиринта, встало на дыбы — и, перевалившись через край, с чмоканьем ухнуло в жижу!

Больше оно не появилось.

Огюста передернуло. Он не сомневался: жижа растворила тварь, как желудочный сок растворяет пищу.

Над резервуаром возник бурый нарост. Он рос, как скользкий полип, пока не начал приобретать очертания человеческой фигуры. Минута, другая… Человек выпрямился, повел плечами, встряхнулся мокрым псом. Во все стороны полетели брызги слизи. Рожденный из жижи открыл глаза, глянул на Огюста, которого прошиб холодный пот. Губы человека тронула саркастическая улыбка — и за спиной его вдруг распахнулись кожистые крылья! Оттолкнувшись мускулистыми ногами, демон взмыл ввысь, его тень накрыла Шевалье…

Огюст закричал.

Хрустальная пурга окутала его звенящим саваном. Подхватила, унесла прочь, сквозь тоннель с бешено вращающимися стенками — и извергла наружу. Он увидел розоватую поверхность зеркала, свое лицо, искаженное ужасом, — и лишился чувств.


…в мансарде царила тьма.

Свечи в бра догорели. Во рту пересохло. Тело дрожало, как в лихорадке, ноги едва слушались. С трудом удалось найти и зажечь свечу. В недрах буфета нашелся кальвадос, припрятанный на черный день. С третьей попытки он сумел выдернуть пробку. Жгучее счастье, дыша ароматом яблок, хлынуло в глотку. Даже не подумав о стакане, он прикладывался к спасительному горлышку еще и еще, пока не опорожнил бутылку «Boulard» наполовину. Лишь тогда руки наконец перестали трястись.

Пожар безумия, грозивший выжечь мозг, отступил.

Будущее оказалось не просто ужасным — оно было бесчеловечным! Ад, где бурлящая рвота поглощает морских гадов, рождая крылатых демонов, а вокруг мигают огни дьявольской пентаграммы. Что это — плоды бесконтрольного развития науки, отринувшей мораль? Или к такому исходу люди придут через развитие мистических практик, к которым тяготеет Эминент?

Какой из двух путей приведет человечество к Аду на земле?

Он сделал еще глоток и заткнул бутылку пробкой. Хватит! Не доставало только превратиться в горького пьяницу, глушащего страх хмелем. Раз он ступил на эту дорогу — надо идти до конца. Выяснить, что привело — приведет! — цивилизацию к фатальному финалу.

У Огюста Шевалье есть Время.

Может быть, еще не поздно избрать иной путь.

* * *

Над Парижем вознеслась ночь.

Июньские ночи — кокетки. Огонь бриллиантов на черной бархотке. Изысканный аромат духов: сирень, липа, жасмин. Темный шелк, лиловый атлас. Кружевные жабо облаков вокруг шпилей. Дразнятся горгульи, рассевшись на карнизах собора. Снизу грозит шалуньям Карл Великий, заручившись поддержкой двух рыцарей. Течет Сена, равнодушная к чужим ссорам — лента в волосах ночи.

Река помнит, как Нотр-Дам де Пари хотели продать с торгов. Продовольственный склад, обустроенный в соборе, стал не нужен. Святыню едва не купил — знать бы, для каких нужд! — утопист Сен-Симон, провозвестник Нового Мира. Отдавали задешево; жаль, денег графу не хватило.

Решили собор снести, да передумали — посвятили богине Разума.

Великий Ветер, Отец всех ветров, расхохотался, несясь над спящим городом. Богиня Разума? Ни в своих звенящих высотах, откуда люди видятся даже не муравьями — пылинками, ни в стремительном полете над равнинами и морями, городами и полями сражений он не встречал такого божества. Разве дым над печными трубами — ее дыхание? Курс корабля в океане — ее взгляд? Воздушный шар над кронами деревьев — мыльный пузырь, выдутый ее губами?

Гром пушек — ее голос?

Сыновья, толстощекие быстродуи и завывалы, рассказывали Отцу, когда тот спускался к ним из вышних чертогов, про университеты и храмы. Про фабрики и больницы они тоже рассказывали. В их повестях, как живые, вставали алхимики, ищущие секрет вечной жизни, и математики, свихнувшиеся на числах. Спорили профессора в смешных шапочках, оккультисты вращали столы; врачи размышляли над вскрытым трупом, мистики беседовали с мертвецами; физики сходили с ума над электрическими огнями, бросали вызов здравому смыслу ясновидцы и пророки…

Разум?

Не смешите меня!..

В тишине, наступившей после громового хохота Отца всех ветров, раздался бой часов на башне Консьержери. О, эти часы! Не они ли без малого пятьсот лет тому назад впервые отбили двадцать четыре часа в сутках? Всем церквям Парижа было велено сверяться с биением их неутомимого сердца. Старенький механизм, нимало не гордясь, перевел стрелки Европы на новое время — и пережил крушение королевского замка, променяв одну башню на другую.

Крутились зубчатые колесики — скромные работники.

Механизм Времени, делящий его на равные и справедливые части, шел — из прошлого в будущее, шаг за шагом. Тик-так, услышал Великий Ветер. Шепот снежинок-шестеренок, движение маятника, неутомимое вращение стрелок. От создания мира до вселенского пожара — пульс молчаливой, насмешливой, коварной богини Разума: тик-так.

И показалось: «Да будет так!»