Учись умирать!
1
— 1859‑й? — без особого доверия спросил Эрстед. — Ну, допустим. Хотя скачка двух памятников вдоль разлива времен… Как по мне, слишком сильное допущение. Но откуда вы знаете, что его величество не был успешно поражен «молнией»? Монумент ему могли воздвигнуть и спустя четверть века…
Глядя на смущенного француза, Торвен представил, как является к гере академику и официально заявляет: «Знаете, дядя Эрстед, я тут бредил… Так вот, быть вам национальным героем. Наш славный король Фредерик вручит вам Большой крест Даннеборга. Сто, нет, двести тысяч людей с факелами в руках проводят вас в последний путь. В числе первых за гробом пойду я, граф фон Торвен, автор датской Конституции. Вам нравится, дядя Эрстед?»
И радостный гере академик велит добрым санитарам свезти гере помощника в дом призрения — туда, где на окнах крепкие решетки.
— Мне кажется, что памятник был поставлен вскоре после смерти императора, — упрямо набычился Огюст. — Не спрашивайте, почему. Я не знаю. Кажется, и все. Молния? — нет. Кому суждено быть отравленным, того не сожгут…
Молодой человек вздрогнул. Странный холод охватил все члены его тела. На миг почудилось, что в гостиной, у окна, прогибая паркет чудовищным весом металла, встал недавний гвардеец в каске с орлом. Сдвинув тонко очерченные брови, он с усилием, словно был разбит параличом, поднял руку и, погрозив Огюсту пальцем, дал совет:
«Учись умирать!»[46]
Колыхнулись шторы, моргнули язычки свечей, и Чугунный Гость исчез. Никто, кроме Шевалье, его не заметил, никто не услышал роковые слова. Но взгляды всех обратились на француза — так бледен, так испуган был он.
Эрстед нахмурился:
— Фон Книгге оказал вам, как в басне Лафонтена, медвежью услугу. Он дал развитие вашему дару ясновиденья — и не научил, как им верно, а главное, безопасно пользоваться. Представляю, что бы случилось, если б моему брату предоставили в распоряжение химическую лабораторию Грядущего — и не объяснили, как пользоваться тамошними приборами и реактивами. Гере академик быстро взлетел бы на воздух…
— У меня нет никакого дара! Я имею в виду, раньше не было…
И снова дрожь пробрала Огюста. На этот раз незваным гостем явилась — память.
«…я все-таки сомневаюсь в правдивости твоего, мой Огюст, мрачного предсказания о том, что я больше не буду работать. Но признаюсь, оно не лишено оснований. Быть ученым мне мешает как раз то, что я не только ученый. Сердце во мне возмутилось против разума; но я не добавляю, как ты: „Очень жаль…“»
Это были строки из письма Эвариста Галуа Огюсту Шевалье, от 25 мая 1832 года.
Огюст уже плохо помнил, что именно предрекал несчастному математику за неделю до роковой дуэли — и в какой форме. Но тогда это казалось простым предостережением. Что, если… Нет, не может быть! Стараясь обуздать волнение, Шевалье сел в кресло и закрыл глаза. Перед внутренним взором бурлила и пенилась лаборатория Грядущего, в которой медленно растворялся академик Эрстед-старший.
Тишина воцарилась в гостиной.
— Ладно, — прервал молчание Андерс Эрстед, не зная о печальной судьбе старшего брата. — Вернемся к нашим молниям. Князь, умоляю, потрудитесь уложить эту красавицу на стол. У меня дико ноет поясница. Чертов арап… Мсье секретарь! Вы в Грядущем не видали подобных монстров?
Шутил полковник или говорил всерьез — ответа он в любом случае не дождался. Огюст сидел в полной прострации. Видя, что толку от француза не будет, Эрстед приступил к созерцанию «красавицы», выложенной князем на всеобщее обозрение. Судя по внешнему виду, это был плод преступной l’amoure de trois[47] — ублюдок бомбарды, тромбона и паровой машины.
— Что скажешь, лейтенант?
— Скажу, что тут не хватает кое-каких частей.
— Этих?
Князь выставил на стол ящики и коробку. Волмонтович уже взялся за крышку большего из ящиков, когда на Торвена накатило. Содрогнувшись, он ощутил себя в шкуре бедняги Шевалье. Только прозрение явилось не из будущего — из прошлого. Рассказ кабатчика Бюжо, трагическая гибель инженера Лебона; оружие, похожее на хищное насекомое, так и не добравшееся до Военного министерства…
Жадный хоботок патрубка. Лапа рычага. Зубчатые колесики, все в блестящей смазке. Прорезь загадочного назначения. Ствол калибром под два дюйма.
— Погодите, — он жестом остановил Волмонтовича, и князь, как ни странно, послушался. — Майне герен! Перед нами электрический пистолет Вольта!
— Пистолет?!
— Ружье, пушка — не важно! Важен принцип. Если я прав, в одном из ящиков должна находиться герметичная емкость с газом. В коробке — гальваническая батарея. А во втором ящике…
— Заряды!
Князь извлек из ящика стальной лоток, в ячейках которого тускло блестели пять металлических цилиндров. Из донышка каждого торчал запал.
— Без сомнения, внутри — разработанная мной взрывчатка на основе ксилоидина, — кивнул Эрстед. — Вот вам и «бешеные сигары»… Нет, но каков прохвост! Веселые фокусы… Да уж, повеселиться господа заговорщики собирались на славу! Этот состав отлично взрывается даже без оболочки. А в корпусе из чугуна… Куда там пороховым бомбам! Вот вам, князь, и Божья кара собственной персоной. Газоэлектрический бомбомет!
Волмонтович, чья страсть к оружию была всем хорошо известна, уже вертел в руках лоток с ксилоидиновыми зарядами. Обнаружив зубцы, идущие по краю, князь хмыкнул — и с неожиданной легкостью одним движением вогнал лоток в прорезь, украшавшую казенную часть бомбомета.
— Добже, добже… — бормотал он, взявшись за рычаг.
— Осторожней!
— Не волнуйтесь, панове. Я не собираюсь здесь стрелять.
Истории папаши Бюжо князь не знал, но в точности повторил действия инженера Лебона, как их описал хозяин кабачка «Крит». Сказались годы практики и чутье искушенного стрелка. Когда через твои руки прошла добрая сотня ружей и пистолетов всех возможных систем, разобраться со сто первой — плевое дело.
Бомбомет ожил, едва князь потянул рычаг на себя. Защелкали-завертелись колесики «часового механизма». Одно из них вошло в пазы меж зубцами на лотке, образовав червячную передачу, — и лоток быстро пополз внутрь кожуха. Там, внутри, лязгало и стрекотало с деловитостью механического сверчка. Из патрубка, словно жало, высунулся металлический штырь.
— Впуск газа, — указал на него полковник. — Открывает клапан.
Рычаг дошел до упора. Выждав секунду, князь отжал его в исходное положение. Снова стук шестерней; «жало» нырнуло в логово. В кожухе что‑то явственно провернулось — и замерло.
— Знал бы Алессандро Вольта, чьи руки возьмутся усовершенствовать его изобретение… А главное, с какой целью. Так, что у нас здесь?
В первом ящике обнаружились еще пять снаряженных лотков с бомбами. Тридцати зарядов хватило бы, чтобы разметать в клочья Левиафана. Во втором ящике, как и предполагал Зануда, хранилась металлическая емкость. От нее шел короткий патрубок с предохранительной крышкой. Запас газа: болотного? светильного? Впрочем, не важно. Гальваническая батарея в коробке окончательно расставила все точки над «i».
— Батарея крепится на полке сбоку. Сюда цепляются клеммы, — вслух комментировал Эрстед, не спеша, однако, проделывать описываемые действия. — Емкость с газом привинчивается сюда… Вот нарезка. Рычаг на себя — заряд встает на место, закрывая канал ствола. Электрический запал находится внутри казенной части. Туда при доведении рычага до упора через клапан подается газ… Возврат рычага — клапан закрывается, а заряд отсекается от остальных. Спусковой крючок — замыкатель цепи. Воспламенение газо-воздушной смеси…. Выстрел! При этом загорается запал бомбы. Попадание. Взрыв. Далеко ли наш монстр стреляет? Шагов на сто — сто пятьдесят, вряд ли больше…
— Я в восторге, полковник, — весь облик Зануды противоречил сказанному. — Смею напомнить, что Гамулецкий сбежал. Наверняка заговорщики уже в курсе наших действий. Мы спутали им карты. У нас в руках вещественное доказательство — бомбомет Вольта-Гамулецкого. Как полагаете, майне герен, им есть смысл оставлять нас в живых?
2
Со дня своей смерти Казимир Волмонтович не видел снов.
Никогда.
Ревитализация животным электричеством и браслеты из алюминиума вернули его к жизни, однако вернуть сны не смогли. За двадцать лет князь привык и смирился. Досадная потеря, но он терял и больше.
Сегодня все было иначе. Смежив веки, Волмонтович не впал в обычное забытье, а словно волей злого чародея перенесся из квартиры на Большой Конюшенной — не пойми куда. Густая кровь заката текла в незнакомую комнату через застекленный эркер. В шандале на витой ножке плакали свечи — три толстухи. В углу стоял подрамник с картиной: походный бивуак, гусар набивает трубку, к нему склонился приятель, хохоча во всю глотку. Карандашные эскизы разбросаны по полу; лежит палитра с пятнами засохшей краски…
А вот и живописец — у мольберта.
Захотелось шагнуть ближе, глянуть через плечо художника. Однако князь не мог двинуться с места; застыл мухой в янтаре. «Холера!» — мигом позже до Волмонтовича дошло очевидное: это же сон! Двадцать лет не пересекались их тропинки, немудрено и не признать.
«Не бойся, — шепнула память. — Во сне так бывает».
«Я? Боюсь?!»
Кипя от возмущения, князь пригляделся к хозяину мастерской. Халат синего атласа не мог скрыть могучего телосложения живописца. Седые кудри рассыпались по плечам, кисть в правой руке взлетела, как маршальский жезл. Орловский, курвин сын?! Поклеил нас в дурни, а сам картиночки рисуешь? Ждешь, пока дело сладится?! Руки зачесались ухватить пана академика за шиворот, в ясны очи плюнуть:
«Что ж ты творишь, пся крев?!»
Мимо взбешенного князя скользнул размытый силуэт. Человек? Призрак? — женщина. Плащ цвета августовских сумерек. Волосы — южная ночь; искрятся в глубине золотые крупинки звезд. Мерещится? Во сне и чертову бабушку встретить — милое дело…
Тихо встав за спиной Орловского, гостья любовалась работой. Обернувшись, улыбнулась Волмонтовичу, пальцем погрозила: «Молчи! Не мешай…» — и князь узнал ее. Были светлые волосы, стали черней черного. Был плащ белый, стал темный. А так — знакомей знакомого.
«Беги, дурень!»
Застрял крик в глотке, не сумел вырваться. В гости к художнику пришла Хелена, Вражья Молодица. Вместо Бледной Госпожи — Ночь Глухая. Орловский вздрогнул, повернул голову… Увидел. Сказать: «побледнел» — ничего не сказать. Лицо с прожелтью — не лицо, пергамент мятый. Губы затряслись, ноги подкосились; упал пан академик на колени.
Пощады просить захотел? — так бесполезно.
Наклонилась Хелена, поцеловала Орловского в лоб — легко-легко, как мать целует любимое дитя на сон грядущий, — и шагнула к зеркалу. Высокое, в человеческий рост, венецианского стекла, в массивной раме, оно украшало дальний конец мастерской.
— Стой!
Расточились оковы. Вернулся голос.
За Вражьей Молодицей гоняться — себе дороже станет. А ну как догонишь, что тогда? Но не думал об этом князь. В первый раз ушла, во второй не уйдет, курва… Лишь на миг задержался он возле Орловского: жив? мертв?!
«Прими, Господи, душу…»
Отразился в зеркале коридор. В конце его разгоралось желтое свечение, где в сердцевине, как зародыш в желтке, сидел человек. Мундир красного сукна, «Анна-на-шее»; пальцы унизаны перстнями. Свиделись, пан сенатор, третий-лишний?
Ладонь ткнулась в ледяную поверхность: нет, не пройти в зазеркалье.
Остановилась Хелена перед сенатором. Тот нахмурился, катнул желваки на скулах. Склонил голову: вот он я, весь твой. Не бегу, не прячусь. Делай свое дело, раз пришла. Вражья Молодица чиниться не стала — поцеловала в лоб сенатора, как перед тем академика, и сгинула.
Была — и нет.
Умирать сенатор не спешил. Сидел в кресле, похожем на трон, нюхал табак; вперял взор в сумрак коридора. Почудилось Волмонтовичу: его высматривают, его ищут. Словно напоследок спросить о чем‑то хотят. Не вынес пытки князь, отпрянул от зеркала.
С тем и проснулся.
Переход от сна к яви был мгновенным. Из-под неплотно задернутой шторы в комнату вползал серый утренний свет. На кушетке, укрыт стеганым одеялом, безмятежно похрапывал Торвен. Вчера они с Пин‑эр наотрез отказались возвращаться в гостиницу. Уговоры полковника действия не возымели.
«О вас никто не знает. Месть заговорщиков вам не грозит. Зачем обнаруживать себя раньше времени? Нам может понадобиться ваша помощь…»
«И когда же она понадобится? Когда нас не будет рядом?!»
«Ничего, справимся…»
«Да вас на минуту оставить нельзя!»
Пин‑эр молча уселась на диван, давая понять, что ее не сдвинуть с места и шестерке лошадей. В итоге даме выделили отдельную комнату, а ворчливого Торвена определили на постой в спальне Волмонтовича. Что же разбудило князя? Не храп постояльца — это точно…
Кто‑то открывал входную дверь.
Пистолеты князь отверг сразу. Пальба ни к чему, да и заряжать долго. Трость? Слишком длинна, в прихожей не развернуться. А если врагов окажется не один и не два… В одних кальсонах, босой и голый по пояс, Волмонтович выскользнул в коридор — и миг спустя уже был на кухне. Топорик для колки дров он заприметил еще в первый день.
Вот и пригодился.
Не дыша, князь замер за дверью, ожидая визита незваных гостей. Бить надо обухом, рассчитывая силу. Нужен хоть кто‑то живой, для допроса. Зря они понадеялись, что в центре города заговорщики не рискнут напасть. Полковник был уверен: время терпит. День-другой, а там — купить билеты на дилижанс до Риги…
В глубине квартиры скрипнула половица. Кажется, в покоях китаянки. Это хорошо. Если что, Пин‑эр поможет управиться.
Дверь на кухню открылась. Князь взмахнул топором.
— Доброго утречка, барин. А я вам завтрак принесла. Пышечки свежие, с пылу, с жару. Колбаска краковская — я ж помню, вы любите! — маслице, варенье кружовенное… Что ж вы, барин, сами с топором‑то? Ручки белые трудите, а? Федька, подлец, обещал дров наколоть — ужо я ему, бездельнику…
Болтая без умолку, старуха-кухарка выгружала продукты на стол. Маленькая, горбатая, она была шустрой, как мышь. Из-под чепца с оборками блестели любопытные глазки, часто-часто моргая.
— Что ж вы голый‑то, барин? В одних, прости господи, подштаниках, по дому бегаете… Никак дурное приснилось? Это ничего, бывает. В прошлом годе тут прохвесор московский жил, так он, как злоупотребит рябиновой, тоже все с топором по комнатам бегал. Чертей гонял — очень уж его черти донимали. Рассольчику принести? У меня рассол ядреный, самолучший…
Пин‑эр старалась хохотать беззвучно. Но князь все равно услышал.
3
Завтрак прошел в бодром молчании.
Так сидят за столом на поминках, ближе к середине застолья. Шкалик горькой лег на душу, кровь играет, но забыть о причине собрания, пойдя в пляс, — рановато. Добавить бы! Вот и пьем за упокой, частим, хлопаем рюмку за рюмкой. Грудь колесом, ус — винтом, в глазах — мы живы! мы‑то еще живы!..
…пока еще живы. Что да, то да.
Бурная ночь аукнулась каждому. Князь после конфуза с кухаркой лег заново; провалился в привычное бессонье, часа на три. Охал Эрстед, маясь поясницей. Храпел француз — всхлипывал, как дитя, и опять в храп. Втихомолку бранился Торвен: во сне, наяву ли, сам не знал. Чудилось ему, что гостиный дом штурмуют. Вдоль Большой Конюшенной гарцует эскадрон гусар-мертвецов, поднят по тревоге тайным искусством фон Книгге. Пальба по окнам, дым, крики, скалятся черепа под черными киверами; полковник в ответ лупит из бомбомета…
Короче, к столу еле выползли.
Время для завтрака выпало позднее. На Невском случилась и первая, и вторая смена народу. Сонные чиновники разбрелись по департаментам. Мальчишки-разносчики и мужички-работнички в сапогах, густо заляпанных известью, уступили тротуар боннам и гувернерам всех мастей. Те, выгуляв свору бледных воспитанников, в свою очередь готовились отойти в лучшие края — то бишь домой, где кофий и фортепьяно, — предоставив улицы чиновникам по особенным поручениям, бегущим сломя голову в оправдание надежд высокого начальства. Но в квартире Андерса Эрстеда царила неприятная, чуждая центру Северной Пальмиры тишина.
Мелкий дождь, падая с небес, и тот избегал заветного подоконника, чтобы, упаси Боже, не отбить барабанную дробь.
— Андерсен пишет мне, что начал новый роман. — Торвен не выдержал первым. Он готов был заговорить о чем угодно, лишь бы не молчать. — Спрашивает совета насчет названия: «Kun en Spillemand».[48] Что скажете, господа?
Господа сосредоточенно жевали. Единственная за столом дама украдкой пожала плечами. Для Пин‑эр не было лучшего названия, чем «Путешествие на Запад».
— О чем роман? — без особого интереса спросил Эрстед.
— Не имею удовольствия знать. О содержании наш поэт сообщает мало, кроме того, что работает под влиянием испытываемого им духовного гнета. Отказался от мечты получить воздаяние на земле и утешен мыслью о мире ином.
Полковник кивнул:
— Все ясно. Мой брат задерживает ему жалованье. А критика по‑прежнему остра на язык. Ничего, съездит в Европу, развеется… — Эрстед осекся, вспомнив, как «развеивался» он сам во время поездок в Европу. — Кто главный герой романа? Надеюсь, в финале он обретает успех и богатство…
— Главный герой, по словам гере Андерсена, в конце погибает. И, как я понял, не в одиночестве. Гере Андерсен вообще полагает, что читатель черств душой и не в состоянии сочувствовать сразу многим героям. А посему большую их часть автор должен регулярно умерщвлять, для облегчения восприятия. Если в начале романа героя приносит аист, в конце необходимо похоронить обоих: и человека, и птицу. Закон жанра…
У Огюста Шевалье, намазывавшего масло на хлеб, дрогнула рука. Промахнувшись, он испачкал себе обшлаг сюртука. Тихо чертыхаясь, француз стал вытирать масло салфеткой, отчего рукав быстро превратился в полноценный бутерброд.
— И значит, я сразу после завтрака еду за билетами, — невпопад закончил Торвен. — Дилижанс до Риги, да? Деньги у меня есть, не беспокойтесь.
— Мне нравится, — сказал Волмонтович.
— Что? Название?
— Нет, билеты.
В дверь сунулась кухарка. Судя по ее озабоченному лицу, Федька, который подлец, опять ходил незнамо где, и старушке приходилось исполнять лакейские обязанности.
— Туточки это… письмецо вам, барин…
В руках кухарки дрожал начищенный до блеска поднос. Когда она вносила в комнату гору снеди, кофейник и сахарницу, никакой дрожи не наблюдалось. А четырехугольник письма — вот поди ж ты!
— От кого? — спросил Эрстед.
— Лакей ихнего сиятельства князя Гагарина доставил. Велел — в собственные ручки прохвесору Эрстедову…
Судя по усилившемуся тремору, кухарке вспомнился «прохвесор»-москвич, любитель побегать с топором за чертями. А ну как и этот? Решит, что в конверте — бесы, и давай экзорцировать… Когда Эрстед взял послание, одарив кухарку гривенником, старушка вздохнула с нескрываемым облегчением — и испарилась.
Полковник вскрыл конверт.
«Дорогой друг мой! Смею напомнить, сегодня вы обещались быть у меня в гостях. Боясь нарушить ваши планы, душевно просил бы вас, а также спутника вашего, князя Волмонтовича, явиться ранее прочих гостей. Есть вещи, о каких я хотел бы поведать вам с глазу на глаз, не отягощая прием, устроенный моей супругой, научными беседами, утомительными для большинства собравшихся. Льщу себя надеждой, что призыв мой не останется без внимания. Когда бы вы ни собрались, карета будет ждать вас у подъезда.
Имею честь быть с совершенной преданностию и почтением,
— Через мой труп, — сообщил Зануда, когда полковник закончил читать вслух.
Он предпочел бы, чтобы вся компания сидела на квартире безвылазно до самого отъезда в Ригу. Но у Андерса-Вали-Напролом, как обычно, имелось другое мнение.
— Да ладно тебе, лейтенант. — Эрстед допил кофе и аккуратно промокнул губы салфеткой. — Отставить панику! Не станут же, в конце концов, резать нас в гостях у сенатора…
— Он сенатор? — внезапно заинтересовался Волмонтович. — Этот Гагарин?
Сняв окуляры, князь протер их краем скатерти и жестом попросил передать ему письмо. Читать чужую переписку — это было настолько не в характере поляка, что Эрстед без возражений подчинился. Князь изучал письмо долго — на взгляд Торвена, слишком долго.
— Почерк, — наконец сказал Волмонтович. — Андерс, ты обратил внимание на почерк?
— Да, — кратко ответил полковник.
Заинтересован, Торвен в свою очередь потянулся глянуть на письмо Гагарина. Буквы, трясясь, как паралитики, плясали краковяк. Две кляксы портили написанное. Местами от сильного нажима бумага порвалась. Почерк — словно курица лапой…
— Эту записку писал больной человек, — тихо заметил Торвен.
— Пожалуй, — согласился князь. — Я бы сказал: смертельно больной. Андерс, мы едем?