тавлял за редакционный порог всех, кто, по образному выражению художника-карикатуриста Бориса Ефимова, в пятой графе анкеты мог лаконично писать: «Да». Будучи начальником ПУ РККА, соглашался с тем, чтобы процент репрессированных не великороссов, в том числе евреев, был выше, чем доля их представительства в команднополитическом составе армии.
Все это, безусловно, импонировало вождю. Полная самоотрешенность, демонстративный отказ от национальной самоидентификации, личная преданность Сталину, достигавшая крайних пределов, в тазах последнего многое искупали в личности Мехлиса. В том числе, очевидно, и «неудобную» национальность.
И все же тяжелое дыхание репрессий Лев Захарович подчас ощущал и на своей спине. Никто не мог в той погромной обстановке считать себя в полной безопасности. Некие силы попытались бросить тень и на него, верного Санчо Пансу вождя.
Осенью 1938 года в Особый отдел НКВД попало письмо с почтовым штемпелем Нью-Йорка и адресованное Мехлису. Его содержание, стиль и орфография достойны того, чтобы письмо привести полностью.
«2-го июля.
Дорогой Лева!!
Твою лавку на 34-й улице закрывают, и все продают за бесценок. Напрастно ты послал всю партию в распоряжение Когана. Эта партия полотна лучше, нежели прежняя. Только ее лучше можно было продать через Моселъпром — Рабиновича.
Амторг только занимается интригами и думает, что его дядя в Москве через Лазаря сумеет скрыть его проделки. Только напрастно ты позволяешь им всем наживаться, рискуя своей шкурой. Пакеты от Розы и Моисея пришли из Сан-Франциско и выручка кредитирована там на месте.
Подробности получишь с почтой из Вашингтона. Это письмо шлю на адрес Кагановича, чтобы оно не попалось в лапы твоей Маньки.
Борис и Броня — здоровы, у них родился сын 15-го июня. Муж Этель умир от разрыва сердца. Мать ее мужа хочет, чтобы она жила с нею в Чикаго. Мы все здесь здоровы и мечтаем как-бы скорее с тобой увидеться.
Прости мою мазню. Ты знаешь, мне трудно писать по-русски.
Нет сомнения, что это письмо, попав в руки Мехлиса, не на шутку его встревожило. Недруги получили против него отличное оружие для интриг — преступные связи с заграницей, незаконная коммерция, да мало ли что еще. А если в это письмо поверит хозяин, которого «органы» проинформируют непременно? Нет уж, лучше доложить все самому и в выгодном для себя свете.
28 ноября 1938 года под грифом «Сов. секретно, экз. № 1» Лев Захарович отправил это письмо Сталину со следующей сопроводиловкой:
«Во время моей командировки в июле месяце в адрес Кремля на мое имя прибыло провокационное, сумасбродное письмо с печатью из Нью-Йорка. Это письмо комендатура Кремля переслала в Политуправление РККА, а оттуда оно было передано Особому отделу НКВД в лице бывшего его начальника Федорова, оказавшегося врагом народа. Сейчас из Особого отдела это провокационное письмо, видимо состряпанное в московских посольских кругах, возвращено в ПУРККА.
Насколько известно, неприятных последствий эта «цидуля» для Льва Захаровича не имела. Но, зная нравы кремлевского двора, он вряд ли мог быть спокоен на перспективу. В любой момент, который вождь посчитал бы подходящим, письмо из Нью-Йорка было бы востребовано. В конце концов, донос небезызвестной Лидии Тимашук на своих коллег по кремлевской больнице тоже родился не в 1952 году, а пролежал в архиве почти четыре года, прежде чем органы госбезопасности, раскручивая дело «врачей-вредителей», дали ему ход…
Но вернемся к больному, оставшемуся не у дел Льву Захаровичу. Надо отдать должное его характеру: болезни он старался не поддаваться. Когда состояние стабилизировалось, стал учиться писать левой рукой — архив хранит несколько тетрадей, где в каракулях лишь угадывается его характерный до болезни крупный и твердый почерк. В качестве образца для письма использовал газетные статьи, биографию Сталина.
Появилось много свободного времени — стал что-то читать, смотреть кинофильмы, оценки их тоже записывал. Они по-своему ценны для характеристики внутреннего мира Льва Захаровича. Посмотрев фильм «Кубанские казаки», он посчитал необходимым «поздравить коллектив артистов… с выдающимся успехом». А вот его оценки книг: «Плавучая станица» Виталия Закруткина — «Книга читается с захватывающим интересом»; «Кочубей» Аркадия Первенцева — «яркая страница из истории гражданской войны»; «Как закалялась сталь» Николая Островского — «Роман страдает некоторыми шероховатостями, недоделками. Но они в стократ компенсируются революционной страстностью».
Нельзя не обратить внимания на то, что круг чтения у больного весьма специфичен — произведения о Гражданской войне и строительстве социализма, причем далеко не лучшие из тех, что дала советская литература. Он и прежде в многочисленных статьях и выступлениях никогда не обращался к художественной литературе, не ссылался на ее образы. Вот в этом он оказался совершенно не похожим на Сталина.
Такое впечатление, что Лев Захарович, хотя в свое время редактировал крупнейшую в стране газету, по долгу службы «курировал» писателей и журналистов, но никогда серьезно не знакомился с русской и мировой классикой — будь то литература, музыка, театр, не испытывал потребности в Пушкине, Толстом, Тургеневе, Чехове, и остался глух к культуре. Впрочем, в этом он не отличался от абсолютного большинства высокопоставленных советских чиновников. Несмотря на наличие докторской степени, был он, пожалуй, и недостаточно образован. Скудный духовный мир, невежество в культурной сфере много способствовали развитию худших сторон его личности.
Упущенное ранее было уже не наверстать. Не было для этого ни желания, ни сил. Лев Захарович старался не сидеть на месте, хотя без отдыха мог сделать лишь несколько шагов. Характер стал у него помягче. Так часто бывает, стоит человеку услышать первый «звоночек», осознать, что он не из стали выкован и не вечен. Стал чаще шутить. С близкими нередко вспоминал, какой номер «отмочил», отдыхая в Карлсбаде: «Чехи составляли санаторный листок на меня. Спрашивают фамилию. Решил — какое им дело? Назвался Ивановым, а по отчеству Иваном Ивановичем. Немного и самому смешно стало от шуточки».
Заметно тяготило одиночество. Болезнь и вынужденное безделье обострили потребность в человеческом общении. Однако в свое время друзей по душе так и не завел, исключая, может быть, только Ортенберга. Радовался каждому его приезду на дачу, где Лев Захарович теперь находился фактически безвылазно, разговору, шахматной партии. В письмах делился с ним впечатлениями от прочитанного. Беспокоился: был бы только хороший урожай, «остальное нам нипочем. Тогда и США, и всякие блоки нам не страшны, положим их на обе лопатки. Не так ли?»
Больше всего его тяготила выключенность из политической жизни. Другого занятия у него не было, многие годы он привык быть в центре определявших жизнь страны событий, вершить чужие судьбы, а тут неожиданно остался с опасным недугом один на один. Не оставлявшие его надежды на возвращение к работе постепенно таяли. В августе 1950 года, когда Совет Министров СССР на 6 месяцев продлил ему отпуск на лечение, Лев Захарович еще надеялся, что место за ним сохранится. Но уже в октябре Политбюро ЦК приняло следующее решение: «Ввиду того, что по состоянию здоровья тов. Мехлису Л. З. трудно исполнять обязанности Министра государственного контроля — освободить тов. Мехлиса Л. З. от [этих] обязанностей… имея в виду, что после выздоровления тов. Мехлиса он будет направлен на партийно-политическую работу». Освободившийся кабинет в Министерстве госконтроля занял ставленник Берии — мрачно известный В. Н. Меркулов.
Смириться с мыслью, что он теперь не у дел, было для Льва Захаровича невыносимо. Приближался XIX съезд партии, а его впервые за двадцать лет не выбрали делегатом. Мехлис обратился к Сталину с письмом, в котором просил разрешения, как члену ЦК, присутствовать на съезде хотя бы с правом совещательного голоса. Пока ждал ответ, писал Ортенбергу из Мисхора: «Где будет съезд, не спрашиваю, это секрет. Что касается Московской конференции, то другое дело. Когда она состоится? И деталь. Есть ли лестницы в оба конца в Колонном зале? Деталь для меня представляет интерес».
«Не зря он это выяснял, — комментировал Ортенберг в беседе с автором. — Несмотря на ограниченную подвижность, Лев Захарович все-таки надеялся получить разрешение Сталина и быть на съезде. Но Сталин отказал. Мехлис был страшно расстроен. Я приезжал к нему на дачу в Петрово-Дальнее и видел это своими глазами. Прошел один день работы съезда, второй, третий… Лев Захарович места себе не находил. Я его успокаивал, говорил, что неудобно в таком состоянии чего-то требовать: что могут подумать люди, увидев среди делегатов инвалида?
Съезд закончился, — продолжал рассказ Ортенберг. — Получаем «Правду» со списком членов ЦК. И вдруг читаем: «Мехлис Лев Захарович». Я ему и говорю:
— Видите, Сталин вас не забыл, напрасно волновались.
Он был доволен ужасно».
Правда, этот факт мало что изменил в повседневной жизни. Дача сменялась кремлевской клиникой, больничная палата — номером санатория «Коммунист» в полюбившемся еще с 20-х годов Мисхоре. Мехлис очень беспокоился о сыне, чья душевная болезнь прогрессировала.
…Зная, по судьбам скольких людей Лев Захарович проехал безжалостным катком, невольно задумываешься, а способен ли он был на проявление привязанности, сострадания, жалости? Оказывается, способен — к своим жене и сыну. Они были для него настоящей любовью и болью.
Елизавета Абрамовна с началом войны надела погоны офицера медслужбы, работала в госпитале в Москве. Когда Лев Захарович стал членом Военного совета Волховского фронта, жена приехала к нему. К ее чести, не прохлаждалась, а работала по специальности в одном из госпиталей. Долго были рядом, вместе перебрались на 4-й Украинский фронт. Оттуда майор медслужбы Млынарчик вынуждена была вернуться в Москву — повышенного внимания потребовал Леонид.