— Великие это вещи, мудрые и очень страшные вещи, о которых рассказал нам реб Моше… пусть он примет за них нашу благодарность. Слушайте ученых мужей, которые великою мудростью своею поддерживают славу и мощь Израиля, ибо написано, что «ученые — основа мира». Кто уважает их и о мудрых вещах, которые им известны, часто спрашивает, тому простятся грехи всей его жизни.
Реб Моше поднял лицо от тарелки и со ртом, набитым едой, пробормотал:
— Добрые дела человека привлекают к нему непрерывный источник милости и прощения. Они отворяют перед ним тайны неба и земли и несут его душу к сефиротам!
Благоговейное и сосредоточенное молчание было ответом на эти слова; только через несколько секунд молчание это было прервано с нижнего конца стола юношеским голосом, звенящим и звучным:
— Реб Моше! А что называется добрым делом? Что надо делать, чтобы спасти душу от греха и привлечь на себя великий источник милости? — громко спросил Меир.
Меламед поднял глаза на спрашивающего. Их взгляды опять встретились. Темно-серые глаза меламеда засверкали грозно и гневно; в серых, прозрачных глазах юноши пробежали серебристые искры как бы затаенной усмешки.
— Ты, Меир, был моим учеником и о таких вещах можешь теперь спрашивать! Разве я вам не говорил и не повторял тысячу раз, что наилучшим делом человека есть углубление в священную науку? Кто делает это, тому все простится, а кто этого не делает, тот будет проклят и будет изгнан из лона Израиля и из мира непорочных духов, хотя бы руки его и сердце были чисты, как снег…
Сказав это, меламед обратился к Саулу и, указывая темным пальцем на Меира, сказал:
— Он ничего не понимает и ничего не знает! Он забыл уже все, чему я его научил!
Старец наклонил слегка перед меламедом изборожденное морщинами лицо и примирительным голосом сказал:
— Прости ему, ребе, он еще ребенок! Когда разум разовьется у него, он сознает, что уста его были очень дерзкими, осмеливаясь противоречить тебе, и он, наверное, будет таким же ученым и таким же благочестивым, какими были все в нашей семье…
Саул выпрямился, его потухшие от старости глаза засветились мыслью.
— Слушайте меня, дети, внуки и правнуки мои! — сказал он. — Семья наша, семья Эзофовичей, это не какая-нибудь семья. У нас, благодарение богу… да будет прославлено святое имя его… большие богатства собраны в сундуках и на судах наших; но еще больше те богатства, которые у нас имеются в прошлом нашей семьи. Прапрадедом нашим был Сениор, старший над всеми евреями, которые жили в стране этой, и любимец самого короля; а отец мой, Герш, великий Герш, был в дружбе с самыми важными панами, и они сажали его в свои кареты и ради великой его мудрости возили его к королю и в сейм, что заседал тогда в Варшаве…
Старик умолк на минуту и обвел всех присутствующих глазами, которые светились мыслью и торжеством. Все смотрели на него, не сводя глаз; меламед хмурился и медленно потягивал вино из большого бокала, а старая, задремавшая уже прабабушка вдруг проснулась и, блестя золотистыми зрачками из-под щурящихся век, произнесла своим беззвучным шопотом:
— Герш, Герш, мой Герш!
Через минуту Саул снова начал говорить:
— В нашей семье есть одно большое сокровище, такое сокровище, какого нет у целого израильского народа. А сокровище это — длинная рукопись, которую составил прадед наш, Михаил Сениор, и в которой написаны великие и мудрые вещи… Если бы у нас была эта мудрая рукопись, то мы были бы очень счастливы; в том только беда, что неизвестно, где находится эта рукопись.
С момента, когда Саул начал говорить о мудрой рукописи своего деда, среди глядящих на него нескольких десятков пар глаз две пары глаз засверкали страстным, но совершенно противоположным друг другу чувством. Это были глаза меламеда, который посмеивался тихо и ядовито, и Меира, который выпрямился на своем стуле и со жгучим любопытством всматривался в лицо рассказчика.
— Рукопись эта, — говорил далее Саул, — двести лет лежала спрятанной, и никто не прикасался к ней. А когда прошло двести лет, ее нашел мой отец, Герш. Где он нашел ее, этого никто не знает, кроме старой прабабушки…
Тут он указал пальцем на свою мать и докончил:
— И только она одна знает, куда он опять спрятал эту рукопись, но этого она еще никому не сказала…
— А почему она этого никому не сказала? — продолжая ядовито и тихо посмеиваться, спросил меламед.
Саул ответил печальным голосом:
— Реб Нохим Тодрос — да будет благословенна память его! — запретил ей говорить об этом.
— А почему вы, реб Саул, сами не искали рукописи этой?
Саул еще печальнее ответил:
— Реб Барух Тодрос, сын ребе Нохима, и реб Исаак, — да здравствует он сто лет! — сын ребе Баруха, запретили мне искать ее.
— И пусть никто ее не ищет! — выкрикнул изо всей силы меламед, высоко поднимая руку, вооруженную вилкой, — пусть никто не ищет этой рукописи, потому что она наполнена великим богохульством и мерзостью! Реб Саул! прикажи ты детям, внукам и правнукам своим, чтобы они этой рукописи не искали, а ежели найдут ее, чтобы предали ее огню на сожжение! Ибо кто рукопись эту найдет и громко прочтет ее народу, на того падет херем, тот будет выброшен из лона Израиля. Так говорил реб Нохим и реб Барух, — да будет благословенна память их! Так говорит реб Исаак, — да здравствует он сто лет! В рукописи этой заключено проклятие и великое несчастье для того, кто найдет ее.
Глубокое молчание наступило после этих слов, с чрезвычайным увлечением произнесенных меламедом, а среди этого молчания послышался долгий, трепетный, страстный вздох. Все оглянулись вокруг себя, желая узнать, чья грудь, разрываемая страстным желанием, испустила этот вздох; но никто этого не узнал. Увидели только, как Меир, выпрямившись, с побледневшим лицом, горящими глазами всматривался в лицо прабабушки. А она, словно почувствовав этот пронизывающий взгляд своего возлюбленного дитяти, приподняла сморщенные веки и произнесла:
— Меир?
— Бобе? — ответил юноша голосом, преисполненным глубокой нежности.
— Клейнискинд! — шепнула прабабушка и, блаженно усмехаясь, снова заснула.
Субботняя трапеза близилась уже к концу, когда у стола произошло нечто, что должно было бы показаться для всякого постороннего зрителя очень странным, но для собравшихся здесь лиц являлось привычным и обыкновенным зрелищем.
Реб Моше, темные щеки которого разгорелись от нескольких бокалов вина, радушно предложенных ему хозяевами, вдруг сорвался со своего стула и несколькими широкими скачками, с громким криком и с поднятым кверху лицом, выскочил на середину комнаты.
— Шабаш! Шабаш! Шабаш! — кричал он, неистово потрясая головой и руками. — Фрейд! Фрейд! Фрейд! — повторял он, — вся небесная семья радуется и пляшет на небе! Давид плясал и прыгал перед ковчегом завета; почему бы и истинно благочестивому человеку не порадовать сердца своего пляской и прыжками?
Он плясал и скакал, перебегая вдоль и поперек широкими шагами пространство, находившееся вокруг стола, приседал к земле, наклонялся, а потом все больше и больше вытягивал вверх руки и поднимал к потолку лицо. Все тяжелее и громче опускались на дрожавший под ним пол его тяжелые босые ноги, заплетавшиеся в узком холщевом мешке.
Для всякого постороннего зрителя было бы очень интересно наблюдать за теми чувствами, которые отражались на лицах людей, присутствующих при этой исступленной пляске. Старый Саул и сыновья его поглядывали на пляшущего с чрезвычайной серьезностью и вниманием. Ни малейшей тени улыбки не скользнуло по их губам. Могло бы показаться, что на бешеные скачки меламеда они смотрели так, как верующие привыкли смотреть на выполнение мистического, священного обряда. Правда, в потухших с годами, но еще умных глазах Саула вспыхивали, время от времени какие-то огоньки, как будто вызываемые скрытой ядовитой насмешкой; но никто не мог их заметить, так как старик наполовину прикрывал свои глаза пожелтевшими веками.
Светловолосый Бер сидел выпрямившись и тоже был серьезен, только лоб его страдальчески наморщился да были потуплены поящие глаза; Меир, подперев голову руками, казалось, ничего не слышал и не видел, или же старался не слышать и не видеть, что делалось вокруг. Зато женщины очень дивились пляске ребе Моше, раскачивались в такт, отбиваемый его босыми ногами, с восторгом причмокивали губами и переглядывались между собой с удивлением и восхищением. У нижнего конца стола, там, где сидели самые молодые юноши и молодые красивые девушки, слышался тихий шум от сдерживаемого смеха.
Наконец реб Моше измучился, его силы истощились, и тело его, вздрагивая в исступлении, тяжело рухнуло на землю, у подножия большой печки, сложенной из зеленых кафелей. Однако через минуту он поднялся, тяжело вздохнул, громко засмеялся и рукавом своей серой жесткой рубахи принялся вытирать пот, крупными каплями стекавший по его раскрасневшемуся лбу и лицу.
Тут из-за стола встала Сара, дочь Саула, и начала подавать всем присутствующим для омовения рук серебряный таз, полный воды. Шепча благодарственные молитвы, присутствующие мочили свои руки в воде и вытирали их висевшим у Сары на плече полотенцем, белым, как снег, и украшенным вышитыми узорами. Субботнее пиршество окончилось.
В несколько минут посуда со стола была убрана. Все общество разделилось на несколько групп, наполнивших комнату шумом громких и оживленных разговоров.
Меир, несколько минут одиноко стоявший у окна, задумчиво вглядываясь в вечернюю темноту, приблизился к наиболее солидной по возрасту группе, которая расположилась на самом парадном месте в комнате, украшенном старинным диваном с большой желтой спинкой. Здесь Абрам и Рафаил, сыновья Саула, и Бер, зять его, давали отчет отцу в сделках, заключенных ими в продолжение недели; спрашивали его совета и просили его помощи. Здесь звучали названия всевозможных цифр при перечислении приобретенных бочек зерна и заплаченных за них денег, и быстро двигались пальцы нескольких пар рук. При упоминании о заграничных портах и о стоявших там ценах на зерно и лес глаза загорались радостью, опасением, жаждой наживы. Старый Саул выглядел так, словно он только теперь попал в свою родную стихию. Хотя высокие и мудрые науки мистических мудрецов общины и возбуждали в нем почтение и страх, все же мирские дела, казалось, были для его ума более близкими, жизненными и знакомыми. В глазах его, блестевших быстрой живой мыслью, уже не было заметно старости, и только белые волосы его и белая длинная борода делали его похожим на патриарха, на старейшину, распределяющего между членами своей семьи советы, похвалы и выносящего решения.